Для меня этот вопрос не стоит – я ожидаю от этих девушек всевозможных чудес в буквальном смысле слова. А тревожусь я за несчастных молодых людей – причем, за вычетом тревог профессиональных, это на данный момент основная моя тревога. В интернациональном ривьерском цирке можно выбрать для услады глаз цветок любой расы – темноволосую гречаночку с головой, точно изваянной Праксителем, смуглую от загара девственную неаполитанку, нежную, как роза, англичанку, утонченную парижанку, – и потом, как правило, оказывается, что перед вами мисс Мэри Мэриуэзер из Парижа, Мичигана или Афин в штате Джорджия; мы можем торжествовать и утешаться: она наша. Мир для них – не романтическая тайна, каким он был для нас, – даже прошлое не отбрасывает на них тени, потому что верят они только в себя. Подобная прелесть не может обойтись без голоса, который выражал бы ее суть, подобная смелость – без способа себя растратить, – и, посмотрев на обратную сторону медали, можно догадаться, что столь нестерпимый успех подвигнет поверженных и подавленных на то, чтобы яростно устремиться к успеху. Похоже, из яйца наконец проклюнулось нечто жизнеспособное и непредсказуемое – то, что издревле таилось в недрах американской жизни, даже когда проявлялось лишь в причитаниях женщин с фронтира, нечто, не воплотившееся ни в слащавых девушках Гибсона[189]
, ни в бесшабашных фифах-эмансипе, – оно проклюнулось и зажило своей жизнью.Отзвуки Века Джаза[190]
Еще не пришло время писать о Веке Джаза с некоторого удаления: сочтут, чего доброго, что у тебя слишком рано начался склероз. Как много еще людей, которых чуть не судорогой сводит, стоит им услышать какое-нибудь словечко из отметивших ту эпоху, – теперь-то эти словечки утратили свою живую непосредственность и стали расхожим жаргоном преступного мира. Век Джаза так же мертв, как мертвы были к 1902 году «желтые девяностые»[191]
. Но вот я пишу об этом времени и вспоминаю о нем с грустью. Меня вынесло в те годы на поверхность, меня осыпали похвалами и заваливали деньгами, о каких я не смел и мечтать, и все по одной-единственной причине: я говорил людям о том, что испытываю такие же чувства, как они сами, и что надо найти какое-то применение всей этой нервной энергии, скопившейся и оставшейся не израсходованной в годы войны.То десятилетие, которое словно бы сознательно противилось тихому угасанию в собственной постели и предпочло эффектную смерть на глазах у всех в октябре 1929 года, началось примерно в дни майских демонстраций 1919-го. Когда полиция силой разгоняла толпу демобилизованных парней из провинции, разглядывавших ораторов на Медисон-Сквер[192]
, более интеллигентная молодежь не могла не проникнуться отвращением к нашим порядкам. Мы и не вспоминали про Билль о правах, пока о нем не начал твердить Менкен[193], но и без того хорошо знали, что подобной тирании место разве что в крошечных нервозных государствах на юге Европы. А раз правительство до такой степени подчинилось заевшимся бизнесменам, нас, похоже, и впрямь погнали на войну ради займов Дж. П. Моргана. Но мы успели уже устать от Великих Начинаний, поэтому взрыв морального негодования, так точно описанный в «Трех солдатах» Дос Пассосом, оказался недолгим. Теперь и нам тоже стало кое-что перепадать от государственного пирога, и страсти разгорались в нас редко – разве что когда газеты расписывали истории о Гардинге и шайке его дружков из Огайо[194] или о Сакко и Ванцетти[195]. События 1919 года внушили нам скорее цинизм, чем революционные стремления, хотя теперь все мы то и дело принимаемся шарить по своим сундукам в поисках невесть куда исчезнувшего флага свободы – «Черт побери, да ведь был же он у меня, я помню!» – и русской мужицкой рубахи, тоже пропавшей. Век Джаза отличался тем, что не испытывал решительно никакого интереса к политике.