Работа врача по большому счёту — благородная, но неблагодарная работа: сколько ни лечи, всё равно помрёт. Никому умирать не хочется, но раз этого всё равно избежать нельзя, то принципиальной разницы я не вижу: в 70 или в 80. Папа умер в 56 лет. Это рано. А после 60 умирать не стыдно.
Сегодня попался мне на глаза журнал «Итоги». Это совершенно западный журнал, прекрасно иллюстрированный, американский по вёрстке и оформлению. Если листать его за несколько метров от глаз, то и не скажешь, на каком он языке издаётся: Москва? Париж? Нью-Йорк? Мне стало обидно за такое очевидное обезьянничество. Я всегда считал, что те же американцы, не плохие и не хорошие, они другие. Как и почему — долгий разговор. Американская журналистика десятки лет вырабатывала свою стилистику и на её счету много блестящих побед. И опять не могу сказать, что американская журналистика лучше или хуже, чем наша. Не знаю. Но знаю, что она другая. В нашей журналистике свои глубокие корни, свои традиции. В нашей журналистике привился хороший индивидуализм. Дорошевича нельзя было спутать с Антошей Чехонте, Аграновского с Лацисом. Такой жанр, например, как газетный очерк имеет свою, более чем вековую историю. Путевой репортаж. Фельетон. Я «бауманец», журфак не кончал, но подозреваю, что русская стилистика этих и других жанров не может не существовать. Почему же мы так слепо копируем наработанное другими и не задумываемся даже, насколько это другое нам подходит? В основе, мне кажется, отсутствие самоуважения, отсутствие ощущения собственной национальной независимости.
Конечно, журналистика — живой организм: что-то отмирает, что-то рождается. И так будет всегда. Но наш грех ещё и в том, что мы, стремительно меняя журналистские одежды, менее всего думаем о читателях, которых мы же воспитывали долгие годы в наших же традициях.
А может быть, история действительно идёт по кругу? Если Октябрь называть революцией, то, что мы видим сегодня — контрреволюция. Если тогда для толпы Пушкин был буржуазным контрреволюционером, которого надо было «сбросить с корабля современности», то сегодня поносят Маяковского.
Стою за вафлями в супермаркете «Можайский». Подходит молодой человек и спрашивает:
— Простите, не ваши ли записные книжки мы читаем?
— Мои.
Крепко пожал руку и отошёл.
И хорошее настроение на весь день!
В Россию из Германии вернулся Зиновьев[297]. Когда я только начинал работать у Михваса[298] в отделе науки «КП» в конце 1950-х годов, Зиновьев часто приходил к нам. Вместе со мной в отделе науки работала его жена Тамара Филатьева — довольно нервная журналистка, которая ни в каких науках не разбиралась и от которой Михвас поспешил отделаться. Зиновьев впечатление о себе в те годы сохранил самое неблагоприятное: капризен, надменен, самомнение невероятное. Потом мне давали читать его самую знаменитую книгу «Зияющие вершины» (название, не могу не признать, отличное!), которую я не дочитал, потому что вся она была пропитана чванливой злостью. Мне было интересно читать книги, критикующие советские порядки, но эта книга была не критикой, а пасквилем. Сегодня «Времечко» устроило беседу с ним. Постарел. Но мне показалось, что он за годы жизни в Германии мало изменился. На лице то же выражение негодующего полугения, которому опять не дали Нобелевскую премию.
Опять заезжал к Льву[299] в больницу. Увидав меня, он заплакал. Нога парализована. В среду ему будут подшивать к сердцу стабилизатор. Сердце слабое, выдержит ли? Шутил, однако, и даже смеялся, когда я ему сказал:
— Лев, ты помнишь, что я тебе сказал? Я повторю: если ты уже дожил до 91 года, ты будешь полный мудак, если не доживёшь до ста лет! Чем ты хуже Анненкова[300] и Доллежаля[301]?! Впрочем, это твоё дело, как хочешь. Но ты обещал мне написать предисловие к «Заметкам вашего современника», если они выйдут в книгах. А это уже не твоё личное дело! Это — дело общественное! Это уж ты обязан дожить!..
Всякий раз, когда ухожу от него, бьётся мысль, что вижу его в последний раз.
Могу ли я появиться в редакции в шортах? Наверное, уже не могу. Я согласен слыть забавным, но не смешным.