— Я об этом не раз говорил с Медведевым[130], он мычит и ничего не делает. Я прошу его дать директиву поддержать «Милосердие». Это — реальная, живая забота о людях, и партии очень важно её поддержать для собственного авторитета, чтобы слова не расходились с делами…
Женя рассказывала о СПИДе. Гранин ужасался:
— Чем я могу помочь? Я напишу в Италию…
Когда разговор неизбежно свалился в бездонную пропасть политики, Гранин рассказал о встречах с Горбачёвым (их было 3), который произвёл на него очень приятное впечатление. Первая встреча (он был с Адамовичем) продолжалась часа два и была почти интимной: Горбачёв вспоминал отца, детство… Когда разговор коснулся белорусских бедствий в связи с Чернобыльской катастрофой, Горбачёв попросил разрешения вызвать помощника и вызвал Фролова[131], который всё записывал.
По ТВ в этот вечер как раз шла трансляция с заседания Верховного Совета. Гранин мотал головой, говорил, что всё разваливается и гибнет. В нём какой-то, возможно уже старческий, пессимизм.
— Но ведь это — Россия! — говорил я. — Она не может погибнуть!
— Не знаю, не знаю… — горестно качал он головой…
У Поженяна мы с Граниным говорили мало, потому что всё время говорил Поженян. Он прочёл нам своё неотправленное письмо Конецкому[132] в связи с довольно гадкой публикацией Конецкого в «Неве» о Васе Аксёнове и Евгении Гинзбург[133]. Письмо очень резкое, больно бьющее. Стал советоваться: отправлять или нет?
— Если не отправил, когда написал, теперь не отправляй, — сказал Гранин.
Он говорил, что Конецкий в последнее время резко изменился, озлобился, поправел, весь извёлся от своих беспощадных комплексов…
Поженян угощал Гранина вином, а меня — чудесным пивом. Подарил только что вышедший томик стихов.
Прелестное бабье лето 1989 года. Как мне хочется в лес, а «Королёв» не пускает…
Утром на деревьях и кустах первый жалкий, обречённый снег.
Считаю, что биографы мои непременно должны отметить мою удивительную скромность и непритязательность в быту. Сгодится, например, такая фраза: «Достаточно сказать, что Ярослав Кириллович всю свою жизнь носил один и тот же махровый халат». Или: «Неделями он мог довольствоваться за завтраком яичницей с колбасой по 2.90».
В «Знамени» меня опять переставили из № 11–12 в № 1–2. Обидно. Ощущаю себя какой-то ненужной затычкой. Словно мне одолжение делают. Задело меня и то, что в аннотации я объявлен не в разделе документальной прозы, а в разделе публицистики. Но, с другой стороны, всё это такая мелочь и ерунда, что стыдно грустить по этому поводу. Надо закончить работу, закончить во что бы то ни стало. Это — самое главное. А как обзовут… Да хоть «горшком», только бы в печь не ставили…
Хорошо сказал Мережковский: «Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии».
Женька улетела. Никогда не думал, что сразу буду так тосковать.
Нынче ночью пришло много новых мыслей, но все бездарные.
Ночью в 0.15.14 ноября Лёля вдруг так горько заплакала, громко закричала: «Мама! Мама!» Я испугался, что это телепатия, что там, на Маврикии с Женей что-нибудь случилось.
23 ноября в 14 часов 20 минут закончил «Королёва». Самому не верится, и не знаю, что теперь делать и как жить.
Сегодня хоронили Тоника Эйдельмана[134]. Умер во сне. Ему не было 60-ти, энергии — через край. Никогда не забуду, как в 1978 году на ул. Черняховского в маленькой квартирке на первом этаже я сидел и писал очерк о Кибальчиче. И вижу в окно: идёт Тоник. Я вскочил на стол и кричу в форточку:
— Тоник! Здорово! В каком звании был Александр III, когда убили Александра II?
— Здорово! — отвечает Тоник. — Он полковник был!
Мы помахали друг другу, и он пошёл дальше…
Гиппократ. Три кита, на которых стоит медицина: нож, травы и слово.
«Ничего лучше жизни нет». Придумал сам! По моему, оч-чень глубоко! Эту фразу внуков прошу канонизировать.
Соревнование звёзд фигурного катания. Сидел, смотрел и чуть не плакал. Остро тоскую оттого, что не строен, не молод, что, как ни старайся, движения твои не станут такими, как у этих мальчиков и девочек, никогда, ни за что!..
Чтобы успокоиться и не заснуть от скуки, я ел мороженое и съел четыре стаканчика…
Более всего удивило меня не то, как быстро они ездят и кружатся, а как вдруг намертво останавливаются, когда надо.
В конце концов, задача перед каждым человеком стоит простейшая: не унизиться!
Севастьянов[135] знает всё, но всё приблизительно. Удручает его нежелание хоть что-нибудь знать точно.
Утром — минус 27, вечером капает. А вы хотите, чтобы я не психовал!
Из разговоров в курилке: «Это не важно, большой он, или маленький, был бы весёлый!»
У всех своя страда. У колхозников — август, уборка, у дорожников — февраль, заносы, у пожарников — январь, новогодние ёлки. И пьесу «12 месяцев» надо было писать совсем по-другому.