В следующую ночь свирепый Губерт подвержен был новым опытам: около полуночи слышит он, что дверь его комнаты отворяется, и видит входящих шесть фигур одна за другою, в длинных черных одеждах. Каждая из них держала в одной руке бич, а в другой факел. За ними следовал сын Гродерна и настоящий граф Рихард, ведя с собою изувеченную, растерзанную и окровавленную фигуру, в которой устрашенный граф познает черты развращенной Брюншильды. Между тем как, содрогаясь от ужаса, взирал он на сие страшное зрелище: «О Губерт, — говорила ему фигура, — не для того провидение дозволяет нам возвращаться в сей свет, чтоб извещать живущих о наших страданиях, или о происходящем в страшных местах вечного мучения; не для того мы посылаемся, чтоб обнаруживать преступления других; но чтобы увещевать злых, и побуждать грешников к раскаянию. Жестока наша участь, и нас ожидают бесконечные страдания; страдания, о которых хотя мы и прежде были предуведомляемы, но не хотели им верить. Наконец познала я, но уже поздно, правосудие Бога и его Всемогущество. Но ты, Губерт, ты брат мой и соучастник во всех преступлениях, ты отказываешься оказать справедливость невинному и объявить виновного. Неужели сердце твое неприступно к раскаянию? Ты должен непременно принести покаяние и обвинить самого себя. Герцог скоро предстанет; готовься исповедаться пред ним во всех злодеяниях своих».
Минуту спустя герцог и Гримоальд входят; в величайшем удивлении видят они и слышат говорящую фигуру Брюншильды.
— Граф Рихард, — продолжала она, — пишите признание в его преступлениях.
Губерт, сраженный ужасом, оставался безмолвным и недвижимым; он даже не имел силы отвратить глаз от сего страшного позорища и хранил молчание. Тогда одна из черных фигур приближается и, велев настоящему Рихарду с его сыном обнажить плечи Губерта, начала сечь нещадно спину его своим страшным бичом. Губерт не испустил ни единого вопля, ни стенания, и пребывал непоколебим в молчании. Другая фигура, в свою очередь, поступила с ним таким же образом, но все было тщетно: бичевание не более угроз имело действия. Все шесть фигур по порядку раздирали плечи Губерта, кровь текла ручьями, но он не преставал быть безмолвным.
— Начнем его пытать, — вскричал граф в кирасах, и вдруг четыре человека предстали. Губерт содрогнулся, а герцог не мог промолвить ни слова от удивления.
— Теперь, Губерт, станешь ли говорить? — вопрошала его фигура в кирасах.
— Нет, никогда, — отвечал он охриплым голосом.
— Привяжите его, — сказала фигура, и тогда же началась пытка. Бодрость его исчезла и, побежденный скорбию, говорил он герцогу, что учинит признание во всем, коль скоро престанут его мучить. Его велели развязать; но, приведенный в чрезмерней) слабость, не мог он исполнить своего обещания и просил до следующего дня отсрочки, на которую с приметным неудовольствием согласились мучители его. Настоящий Рихард, или фигура в кирасах, просил герцога удалиться из комнаты, доколе Губерт не придет в состояние сделать признания своего. Альберт согласился и звал Гримоальда за собою; но он имел намерение остаться: для того, говорил он, чтоб посмотреть, что произойдет во время его отсутствия. Граф Рихард, услышав то, сказал ему, положив руку на его плечо:
— Поверь мне, господин рыцарь, что здесь любопытство твое не у места; разве ты намерен подвергнуться таковому же бичеванию, какое сейчас видел?
Мститель побледнел, и страх его столь был приметен, что Альберт не мог удержаться от смеха. При всем том рыцарь, стараясь скрыть робость свою, угрожал, что претворит в прах все привидения; но герцог, сжалившись, звал его в другой раз с собою. Они возвратились вместе к Раймонду, который страдал еще немало от раны своей, и занимался разговорами с прекрасною Гильдегардою. Наконец по столь беспокойном дне все почувствовали нужду в отдохновении и разошлись очень рано по своим комнатам.
На другой день собрались к слушанию исповеди Губерта; но нашли его к тому нерасположенным, так что для преодоления его упрямства должно было снова готовиться к пытке. Но один вид ужасных орудий возымел желаемое действие: Губерт прервал молчание, и, обратясь к герцогу, говорил ему следующее:
— Внимай мне, и да наполнится сердце твое горестию! Чтоб более растерзать оное, начну я повесть свою со времен Брюншильдиной матери.