«Жить как-то надо! — подумал Лукин, проснувшись в объятиях чернявой девчонки. — Ждать надо, когда призовут». Он встал, не тревожа «Маньку», наспех перекрестился, намотал кушак, сунул за него пистолет, топор и пошел вдоль берега моря. Вскоре увидел лайду с лежавшими сивучами. Поднял выброшенный волной лиственный ствол, вытесал дубину, зашел с воды к молодым холостякам, лежавшим в отдалении от гаремов, стал отгонять их на берег. Кряхтя и охая, они поползли по сырым еще камням. Когда остановились, стараясь обойти человека и броситься к морю, он выстрелил под ухо одному, потом другому, добил дубиной раненого, перерезал им глотки, выпустив струи горячей крови и пошел обратно.
Дикарка проснулась, потягиваясь и смеясь, показывала смуглую крепкую грудь. Терентий скинул сапоги и парку, покорно полез к ней под одеяло: дав себе слабину раз, не устоял и другой. «Что уж теперь? — подумал. — Держать ответ придется за все разом!».
Он не думал, как жить дальше: возвращаться, или зимовать здесь, он вообще перестал думать. Вдвоем они перетаскали сивучье мясо, стушили его по-промышленному, натопили жира, которого девка могла съесть полпуда за присест, потом лежала довольная, похлопывая себя по вздувшемуся животу.
Кончалась соль. Терентий напарил ее из морской воды. Собирал чернику и морскую капусту, не слишком-то заботясь о зимнем запасе, молился мало и без усердия. Индеанка же была вполне счастлива такой жизнью.
Лукин считал, что в ее отношении к нему был только расчет выгоды, но она, освоившись, хоть и побаивалась хозяина, иногда в самый неподходящий миг подскакивала, обхватывала его поперек тела, прижималась и убегала.
«Ишь, — думал с грустью Терентий, — привязалась. Не прогонять же теперь».
Дикарка, наевшись сивучины, вытирала руки о камни, глядела вопросительно на него большими и черными, как у моржонка, глазами.
Терентий, усмехаясь в бороду, кивал головой в сторону моря:
— Иди, мой!
С неудовольствием на лице, при этом шумно рыгнув, девка поднималась, За камнем, думая, что хозяин не видит, задирала парку и полоскала руки под струей, по обычаю туземных народов. Возвращалась, растопырив пальцы на ветру.
— Я те, стерва, пообманываю! — грозил ей Терентий, и она со страдальческим лицом шла полоскать руки к морю. Набегающая волна мочила ноги и полу парки. Острые камни врезались в ступни. Вся радость от еды пропадала.
В конце августа, на Агафона-гуменника, когда по всей честной Руси и таежной Сибири лешие выходят из лесу, чтобы вредить, хватать и раскидывать снопы — мужицкий труд и надежду, — когда хороший хозяин спать не ляжет, но вывернет тулуп и всю ночь с кочергой сторожит гумно, грозя на все четыре стороны: «Ужо, нечисть поганая, я те яйца тухлые пооторву! Я те хвост к бороде приплету и дегтем вымажу… Будешь колесом вертеться…» В этот день на горизонте показался парус. Терентий без радости и печали поднялся на возвышенность, встал на виду, глядя на русский галиот, ни рукой, ни шапкой не призывая на помощь. Но судно повернуло к берегу. За рифами оно бросило якорь и спустило на воду байдару. Терентий постоял еще и пошел к волне прибоя.
— Мил человек! — Радостно кинулись к нему вояжные. — Свой, — обнимали его со слезами на глазах. — Есть ли поблизости сладкая вода?..
Лукин указал ручей. Пробежав мимо удивленной дикарки, промышленные припали к нему. Пили долго и, отваливаясь, благодарственно молились.
«Манька» уже грела на углях печеную сивучину, заваривала в котле чернику. С жадностью поев, мореходы стали расспрашивать, какой он артели.
— Лебедевской, — ответил Лукин.
— Должно быть, мы опять подошли к Уналашке с восточного берега? — спросили.
— Подальше к северу должны быть, где-то на матером берегу Аляксы: то ли возле Бристольского залива, то ли еще дальше… Я и сам точно не знаю. — Признался Лукин. Мореходы замерли со страдальческими и изумленными лицами. — А вы чьи будете и что за судно? — спросил он.
— «Предприятие Святой Александры»… Артель тульского купца Орехова.
После выхода из Никольского редута Терентий впервые рассмеялся, удивив дикарку:
— Слышал… Весной на Кадьяке были!
— Мил человек! Видать, ты бывалый, — взмолился передовщик. — Помоги, Христа ради, выведи на Уналашку и если знаешь заговор, то скверну с галиота вымети: сколько уж лет водит, проклятая. Все блуждаем по морю и никак не можем вернуться домой.
— Скверну вывести не смогу, — вздохнул Лукин. — Грешен. А до Уналашки доведу. Сам судов туда не водил, но бывал, берег и вход в бухту помню.
Давно ли зеленели склоны. Если кто-нибудь неосторожно присаживался на сладких черничниках, то потом ходил всем на смех с красным задом. В один день все поблекло и пожелтело, будто земля вывернула парку мехом внутрь — мездрой наружу и залегла в спячку до следующего лета. Плыл по ручьям желтый лист. Выводки уток и гусей сбивались в черные косяки.
На Кадьяке был приспущен флаг, каждый день заунывно гудел колокол, поминая сто пятнадцать несчастных, погибших почти в одночасье. По кадьякским селениям стало много вдов: хочешь, бери две жены, хочешь — три.