Гриф контрабаса пронзал тонкую, чуть колышущуюся завесу табачного дыма, точь-в-точь как острая вершина горы пронзает утренний туман, пальцы Юна, словно тяжелые медвежьи лапы, перебирали струны, а мамины гости, разгоряченные от красного вина, сидели и слушали, их уши как бы смыкались вокруг звуков, оберегали их, подобно ракушкам, что, смыкая створки, оберегают свои жемчужины (ух как красиво). Ты стоял рядом с Юном, совершенно неподвижно, опустив руки и глядя себе под ноги, так что твои длинные волосы, будто тяжелые шторы, свисали по обе стороны, лица. Когда же Юн вдруг встрепенулся и пальцы его из медлительных медвежьих лап превратились в стремительные паучьи ножки, скачущие по струнам, ты поднял правую руку, резко схватил микрофон — примерно так мафиозо хватает за плечо человека, которого намерен напугать (этакая приятельская угроза), — поднес его ко рту и гаркнул текст, который написала я; кстати, я думала, что где-то спрятала его, и все утро потратила на поиски, хотя вообще-то решила пока не съезжать из маминой квартиры.
Как и многое другое из той поры, текст, должно быть, потерялся во время одного из переездов, что не раз случались в моей взрослой жизни, и я отчетливо помню всего две строчки: «Вивальди обнесен решетками Пановых флейт, треска замурована в глыбы / мы пустим всю „Рему“ в распыл, потому что по горло сыты», — сочинить такие строчки, по-моему, могла одна только я, притом что они, ярко отмеченные нашим тогдашним юношеским гневом, энергией и увлеченностью, кажутся мне теперь чужими, ведь я, увы, стала до такой степени трагической фигурой, что в тяжелые минуты меня больно ранит другая строчка, которую я написала в то время: «Она — звезда, она лучится светом, но давным-давно погасла».