Жизнь кольцом катится. Год на год не приходится, а все как один день проходит. Вроде давно уже ничего не изменилось в жизни самого Иннокентия Гавриловича, но мир вокруг изменился так, будто он на другую планету попал. К этим, которых по телеку каждый день показывают… К пришлым! Иной раз ему кажется, что он уж помер давно и в другой мир его определили. Терпеть, конечно, можно, только тот, в котором жил он прежнюю половину, тот мир казался ему поприглядней. Васка, и та в той, молодой, жизни была покладистее и видом сдобная, хоть и с перчиком. И тоже еще живет рядышком с ним. Как-то еще совсем молодой, когда она еще и невестилась с веселым шалопутом Трофимкою, старшим братом Иннокентия, тогда Васка и сообщила ему: «Шаман сказал, что мы с тобой до смерти будем. Так что не рыпайся. От меня деваться некуда!» А потом Кеша женился на Стежке, а Васка со злости вышла за Трофимку. Жизни у них не было никакой. Шалопутный братец Иннокентия пил, гулял… И хозяйственность его, и смекалистый разум, которого ради он занимал видные места в зверопромхозе, все это не изменило забубенной его натуры. И без толку бедная Васка гонялась за своим непутевым мужем по Култуку. Напрасно била окна его присухам и выдирала им волосенки. Его так и нашли в объятьях молодой бабы, замужней и неказистой с виду… Задохлись оба парами бензина в Трофимкиной машине. Хоронили его всем Култуком, тогда еще живым и единым, потому что все знали друг друга да все друг о дружке ведали.
Васса мужа не хоронила, за гробом не выла, а белая, что смерть сама, стояла у окна, процедив только одно слово за похоронной процессией: «Козел!» Двое Трофимкиных пацанов стыдливо жались друг к дружке у могилы и, кинув землю на отцовский гроб, тут же сбежали с кладбища. Сашку, старшенького Вассы, убили за деньги, а младшенький Колька как-то быстро и бестолково спился. Никуда не пристроился, сидит на шее у старухи… Васса боится его. Во времена запоев ночует у Караваевых, а то и вовсе живет месяцами. Запои стали беспробудными. Домой, как на работу, бегает. Коз подоить да собаку покормить… Получается, что шаман тот, рожа его бурятская, накаркал правду. Гаврилыч дня не помнит без Вассы. Она входит в караваевский дом спокойно, ровно в собственный, влезая во все мелочи их семейного быта. Алевтина давно смирилась с нею. Эх, Настя, Настя! Настешка-Стежка! Где ты теперь? Поди, и косточки в земле не осталось. А душенька твоя! Слабая и беззащитная, как котенок! Господи, Господи! Почему так несправедливо, неправедно так на свете? Как там, Настя? Страшно тебе? Поди, страшно!
«Весна, – сообщила утром Васса. – Слышь, дед, весна!» – «Дед, да не твой», – подумал Гаврилыч, но ничего не сказал, а только в очередной раз заметил, что свояченица каришая стала, как медведица. Глаза скосило… «Чистая бурятка», – подумал он и вышел на улицу. Вот уж три года, как, просыпаясь, Гаврилыч думает только о внуке Павле. И первая мысль его каждое утро только о нем. Павел, Пашка, внук… Как он там. Вот, четвертый год сидит.
Снегу подвалило по-хозяйски. Добротно, крупно как зимой не валило. Свежо, опрятно во дворе, и весною волнуется, вроде давно отжившая душа. И сколь ни говори себе, что, мол, пожил, пора, а жить еще немного хочется. Чего уж там, рук на себя не наложишь. Жить надо! Коль зиму пережил – и весну встретил. Вон как собаки радуются, снегу-то. Собак во дворе Караваевых две. Старая Лайка рада. Умная, опытная охотница. Он успел пошастать с нею по тайге немало. Лайка ныне на отдыхе и очень даже понимает свое положение. Она уже давно не рвется за Гаврилычем, а провожает его долгим, печальным взглядом, положив на лапы свою мудрую полуседую голову. За Гаврилычем носится Райка, ее поскребыш, живая, еще по-щенячьи суетливая. Жизнь и любовь к Гаврилычу хлещет из нее изо всех дыр. Он еще второй ногой во двор не ступил, а собака уже налетела на него, заелозила лапами по тулупу, обслюнявила, облизала лицо, чуть прикусив усы.
– Ну, будет, будет! Ну, все, сказал! Вот ведь бабы – дуры, что тебе собака, что старуха, одно и слово на них… Дуры! Они и есть дуры!
Василиса Степановна, ровно прочитав мысли шурина, навострила уши. Она подозрительно глянула на Гаврилыча и подошла к низкому штакетнику, отделяющему ограду от огорода, и встала, как вкопанная. Тут же подоспела Алевтина, и обе бабы глядели, как завороженные, на белый саван снега над родимыми сотками, которые еще вчера жирно лоснились только что оттаявшими пупками земли. Потом Васса сказала: «Слышь, моя Доча орет». И, тяжело переваливаясь на синих от вен ногах, поперла к своей козе. «Доча, Доча, – в очередной раз подумал Гаврилыч, – а завтра сожрешь ты эту Дочу за милую душу». Все это Гаврилыч, конечно, не сказал, а только вздохнул. А Алевтина, глянув на мужа, сняла со штакетника подойник, стряхнула оттаившую марличку, которую вымораживает рядом, и подалась в стайку к своим «дочам».