Люди, идеи, слова измельчали настолько,что нас теперь не волнует нисколькони старая слава, ни новая, ни благородная биография Аристида;и если кто-нибудь иногдапытается вспомнить доблести Трехсот или Двухсот[100],другие немедленноего обрывают с презрением или в лучшем случаес иронией и скептицизмом.Но порой, как сейчас, например,когда погода светла и прозрачна — в день воскресныйна стуле под эвкалиптамисреди этой безжалостной ясности на нас нападаетсокровенная скорбь и тоскао блеске, испытанном прежде, хотя сегоднямы называем его дешевым. Шествие трогалось на заре —трубач впереди, а за ним — повозки с венкамии грудами веток душистого мирта,за ними вышагивал аспидный бык, а следом — юноши шлии кувшины несли с молоком и виномдля возлияния мертвым; в благовонных фиалахкачались масла и ароматные смеси.Но всего ослепительней — в самом конце процессиишел архонт, одетый в пурпурное,архонт, которому целый год не позволяли касаться железаи надевать на себя хоть что-нибудь, кроме белого, —теперь он — в пурпурноми с длинным мечом на поясе величественно пересекает город,держа прекрасную вазу, извлеченную из общественной утвари,и направляясь к могилам героев. И когда —после того как бывали омыты надгробные стелыи роскошные жертвоприношения завершены, —он поднимал свою чашу с вином и, выливая его на могилы,провозглашал:«Я подношу эту чашу самым доблестным, тем, кто палза свободу греков», —пробирала великая дрожь все окрестные лавровые рощи,дрожь, которая даже теперь пробирает эту листву эвкалиптови эти залатанные пестрые тряпки, после стиркиразвешанные на этой веревке.