А когда мы заснули, он бабахнул из ружья возле нашей картонной двери, которой был отгорожен угол в избе у моего товарища, – в отместку. Я хотел было тут же встать и набить ему морду, чтобы драматургия русской дружеской встречи оказалась вполне законченной, да вовремя, несмотря на пьяную голову, вспомнил, что у ружей бывает иногда и по два ствола. В подтверждение моей догадки он выстрелил второй раз. После этого я все же выскочил, рассчитывая, что перезарядить он уже не успеет и тут-то я ему морду и набью. Но вмешался мой бдительный армейский товарищ со своим патологическим миролюбием, и художникова морда так и осталась ненабитой. Наверное, и к лучшему, поскольку поутру он подарил мне пачку своих замечательных фотографий, чего, скорее всего, не произошло бы, осуществи я в ту ночь свою акцию возмездия, – ты их, конечно, помнишь?
На одной из них – изгиб лесной проселочной дороги, еще не окончательная зима – лишь тонкий снег и прочерни по обочинам, и колея тоже обозначена чернотой. Уж не на эту ли дорогу он звал нас в ту лунную ночь? Легко представить, как летом и осенью после дождей эти колеи заполняются водой и в каждой из лужиц в лунные ночи оседает по луне: в больших – по большой, а в маленьких – маленькие. Получается, что вся дорога утыкана лунами. Я вот уже практически вижу эту лунную грядку на дороге, на которой мы так и не побывали. А ты?
На этом фото – предзимняя дорога, запорошенная снегом, с черными колеями – кто-то проехал, а снегу еще не так много. Это сумерки: свет или гаснет, или только появляется, то есть снято здесь утром или перед вечером. Представить в это время на этой дороге человека – и уже мороз забирается под воротник, даже если рассматривать фотографию сидя в хорошо натопленной комнате или на пляже летом – все равно пробирает. Знобит только от одной мысли оказаться на этой дороге ранним утром поздней осени или на исходе дня. Я думаю, что знобит даже не от ощущения холода, а от предчувствия экзистенциального ужаса – несовместимости сосуществования человека и ледяного затерянного проселка. Здесь человеку не столько страшно, по крайней мере, не так обыкновенно страшно, как это бывает в городе перед хулиганами или перед резко затормозившей машиной, – сколько он сразу начинает испытывать ужас и одиночество перед заглатывающей бездной, перед бессмыслицей этого повторяющегося перехода из тепла в холод, из света в темноту, перед непостижимостью этой механистической, не зависящей от него смены антуража его собственного существования. Без человеческой фигуры этот ледяной пейзаж как-то спокойней, это будто бы взгляд Бога на ледяную красоту проселка со следами человеческого исчезновения в виде изгиба колеи. Но еще жутче становится, когда представишь, что человек-то здесь есть, ведь это он сделал этот снимок, он присутствовал при этом беззвучном леденении. Впрочем, нет – хуже было бы, если он все же оказался в кадре. Ты только представь… Нет, сдаюсь – я не знаю, что хуже… Все как-то очень холодно и бесприютно.
Представь еще, как он шел назад в свою хибару в полной темноте (если снимок сделан вечером) – ни огня кругом! – все эти пять километров, что мы с тобой не прошли по лунной ночи летом. Или наоборот, как он пробирался к этим дорогам еще в темноте, если снимки сделаны в предутренних сумерках. Если даже этих километров было не пять, а вполовину меньше, то это почти час ходьбы по темноте в полном одиночестве. Впрочем, он ходил всегда с собакой, ну да – в темноте, вдвоем с собакой, несколько часов ходу, чтобы поймать рассеянный свет на дальних дорогах.
А вот знаменитое фото стула и его тени на обшарпанной стене (здесь, кажется, без Ван Гога не обошлось), которое потом опубликовали во многих фотографических журналах, где яркое солнце через окно нарисовало еще тень рамы, тень занавески и тень стоящего на подоконнике цветка. Это печаль застывшей текучести, ведь с каждой секундой тени смещаются, становятся длинней, и наконец – на стене ничего нет: ни теней, ни просвета окна. Но мы этого уже не увидим, мы никогда не увидим исчезнувшего солнца и света. Покуда смотрим на эту фотографию, покуда не отрываясь смотрим…
Или это чудесное фото четырех аистов, сидящих в ряд на телеграфных столбах при опять же угасающем свете дня, почти в сумерках, при этом половину высоты столбов снизу отрезает стелющийся вечерний туман.
Из многих серий снимков можно заключить, что его более всего интересовал как раз сам процесс изменения света – угасания и рассветы, дрожания, просветы, блики, ломаный свет, просачивание света сквозь что-то, возникновение и исчезновение света; именно поэтому так много композиций построено на рассветах и закатах, на границе тьмы и света.