А вот и он сам, очень худой, весь в бликах солнца через листву, так что можно было бы подумать, что фото делал начинающий фотограф, но это лукавство мастера, черт лица почти не разглядеть, они тонут в солнечных пятнах – расплавляются светом. Кто его фотографировал? Скорее всего – никто, автоспуск повешенного на ветку фотоаппарата. Он называл это фото в шутку «художник и модель», то есть свет.
И больше ни на одной из его фотографий нет людей, только истекающий отовсюду свет. Ему, так мне кажется, удавалось иногда добиваться этого предгрозового эффекта свечения предметов, истекновения из них света, хотя у природы это и бывает окрашено янтарем, а у него всегда лишь черно-белые фото (он, кстати, не признавал цветной фотографии, даже не смотрел никогда); и все равно – он добивался. Конечно, отсутствие людей – это сознательный выбор, ведь фотографии людей – портреты и ситуации, постановочные и репортажные снимки – это современные «мементо мори», напоминания о смерти, пусть даже большинство людей не отдает себе в этом отчета. Поэтому, наверное, рассматривание фотографий людей, пусть это даже снимки бытовых событий, застолий, каких-то сборищ (а то и особенно – застолий и сборищ), всегда навевает грусть – они отсылают к смерти. Ведь в фотографию, как в реку, люди входят лишь однажды; они всегда старше своих фотографий, их зыбкие лица перетекают через снимки и текут дальше, покрываясь морщинами, язвами и старческими бородавками, – все знают, куда течет эта река…
В фокусе портретной фотографии всегда смерть, это она хватает смотрящего за грудки, притягивает и говорит: смотри – это ты молодой, ты теперь уж не тот, а это твоя возлюбленная, ее уж и вовсе нет, а это твои дети, которые уже давно не дети. Мне иногда кажется, что хранить дома прислоненной к стенке крышку своего будущего гроба было бы более человеколюбиво, чем выставлять напоказ фотографии человеческих лиц. Мне так правда кажется, не смейся… Ты считаешь, что к смерти надо отсылать? Так это ты считаешь или римляне? Возможно, ты вместе с римлянами и права, но иногда хочется о ней забыть и думать о чем-нибудь более увлекательном. Да, да, именно поэтому я не ставлю твою фотографию на стол, а не потому, что ты подумала… И не путай меня, пожалуйста, мы говорим о фотографии, живопись – это другое, там всегда присутствует – ну, в хорошей живописи, разумеется, – отблеск высшего замысла о нас, но самое главное, что есть в живописи, а точнее, чего в ней нет – это противоестественности остановленного мгновения гниющей плоти. В дофотографическую эпоху, я уверен, люди были гораздо счастливее, по крайней мере, смерть не накалывала столь жестоко им глаза испаряющейся с каждой афиши, исчезающей плотью.
Но я хочу представить себе: как он работал, как снимал, как он вообще жил в лесу, когда остался совсем один, что заставляло его жить дальше? Мне это не удается, можно лишь попытаться реконструировать какие-то детали. Вот он еще по темноте – летом это даже приятно, а зимой – другое дело – зажигает огонь в керосиновой лампе (свет там был далеко не всегда) и, наверное, заваривает на керосинке чай. Потом курит, надевает валенки и тулуп, берет фотоаппарат, ружье, лыжи и идет в лес. Больше всего снимков было у речки и на дороге, ты помнишь. До речки – километра три, до дорог этих – еще дальше. И вот он идет в полной темноте по снегу, и скрип этого проминающегося под лыжами снега – единственный звук в беззвучной ночи, и он становится таким громким теперь, в этой тишине: если прислушаться, то начинает ломить в ушах. Да, да, я понимаю, тебе трудно представить, как легкий скрип снега зимней ночью может оглушить. Так и есть. Может быть, мы еще когда-нибудь послушаем это вместе. Правда, для этого нужно будет оказаться зачем-то в русском лесу ночью. Я пока не знаю, что нас может заставить это сделать… подумаем.
Он шел по одним лишь ему известным приметам, с собакой, фотоаппаратом и ружьем (ведь без ружья нельзя в глухом лесу) на намеченное для работы место. И там стоял, ожидая рассвета, прислонившись к дереву и прихлебывая чай из термоса, а возможно, и деревенский самогон. Дальше – медленные часы, проведенные на снегу в наблюдении за движением света. Он рассказывал, что ему нужно было «отработать» весь дневной свет на одном объекте, с одной позиции фотоаппарата, поэтому он иногда проводил в лесу все светлое время суток от рассвета до заката, снимая со штатива одну и ту же, скажем, ветку. Он разводил костер, пил самогон и к вечеру, скорее всего, изрядно напивался и возвращался назад уже опять по темноте. На следующий день он, вероятно, не шел в лес, а отдыхал, но уже через день снова шел на съемки, которыми он вообще занимался во все дни, когда не работал по хозяйству, не печатал снимки и не ездил в деревню за продуктами.