Модест Петрович осторожно взял странную папироску, понюхал, бережно положил на стол.
— Да я по старинке, трубочку,
И повернулся к камину, взял старую турецкую трубку с янтарным мундштуком, набил ее крошками и остатками табака из замусоленной табакерки, прикурил от свечи, ожегши неожиданно лоб. Гость наблюдал за ним с все возрастающим удивлением, затем как-то непонятно щелкнул пальцами — и высек из них огонь.
— Чур меня, — вскрикнул композитор и уронил трубку.
— Не чур, а «Зиппо», дядя, — незнакомец импозантно покачал головой и показал Мусоргскому непонятную блестящую безделушку. Когда палец молодого человека щелкнул колесиком — сноп искр зажег фитиль. Композитор улыбнулся, рассмеявшись в душе самому себе, поняв принцип работы занятной вещицы.
— Немецкая, стало быть, штучка?
— Американская, — ответил парень весело.
— Выпейте со мной, — предложил Мусоргский, подвигая гостю стакан и плеснув туда водки из графина. — А то одному, знаете ли, как-то неуютно пить. Помянем Федора Михайлыча Достоевского, юноша. Великий был писатель, мир праху его.
— Достоевский? — молодой человек улыбнулся — да… знаете, его читают, учат и перечитывают и в наше время.
— Это в какое-такое время? — удивленно спросил Модест Петрович
Собеседник его не удостоил ответом. Вместо этого он поднял руку с небольшой странной машинкой, которой раньше не было видно. Оттуда волнами выбивалось и расходилось по комнате синее сияние. Оно стало плотнее и гуще, и окутало Модеста Петровича с головой. Даже совсем захмелев, композитор понял, что его куда-то несут, точнее, он летит, не сдерживаемый ничем. Хотелось крикнуть, но рот зажало — словно при сильной буре, дующей в лицо, а вокруг ночь и день слились в мерцающий хоровод.
— Летим во времени, дядя Модест, — сказал волосатый, — сейчас я тебе кой-че покажу. Клево лабают ребята. У нас, в старушке Британии это — лучшая банда, ты сейчас сам увидишь! Никто так не зажигает толпу как «ЭЛП»!
С этими словами юноша нажал какую-то кнопку. Синее сияние исчезло.
Модеста Петровича словно обухом по голове стукнули. Вокруг сияли тысячи солнц. В ночном черном небе (лишь полоска синевы на горизонте говорила о том, что вечер только начался) разноцветные, нестерпимо яркие лампионы горели диковинными цветами. Вокруг — куда не глянь — пестрели люди. Одеты они были так же, как новый знакомый Модеста Петровича. Особенно поразили его женщины — неприлично голые, с длинными обнаженными ляжками и озорно торчащими грудками, они толпой обступили композитора, говоря что-то на языке, в котором удивленный Модест с трудом узнавал английский. Язык королевы Виктории он слыхал от матросов Ее Величества, и запомнил хорошо его — напоминающий жевание табачной жвачки — прононс. Не понимая ничего, Мусоргский оглянулся — какие-то мягкие горячие женские руки снимали с него потертый до вонючести домашний халат. Кто-то накинул ему на плечи короткий сюртучок. В руку сунули непонятную жестяную банку, из которой торчала тонкая, из непонятного материала сделанная трубка.
Модест сделал глоток, вонючая сладкая тепловатая жидкость наполнила рот, в ней что-то шипело и пузырилось. Композитора вырвало. Кругом засмеялись
— Гостю не нравится Кока-Кола,
— Поглядите на его бороду, на его красный нос!
— Он похож на Боба Дилана в старости!
— Нет, вылитый Леннон!
Почти оглушенный, непонимающий в чем дело, Мусоргский был раздавлен, обескуражен, он завертелся, ожидая, что найдет где-то выход из этой дьявольщины, щипал себя за руки, стараясь проснуться, но вокруг все так же шумела молодежь, и красивые почти голые девки улыбались ему похотливо раскрашенными ртами. Модест перекрестился. «Это сон,» — говорил он себе, — «сон»…
Вдруг со стороны огромной высокой сцены лучи прожекторов прорезали темное небо. Световые пятна поползли по многоголовой толпе, выхватывая там и сям довольные лица, горящие глаза, протянутые к сцене руки.
«Эммерсон! Эммерсон!» — стонала толпа единым животным стоном.
На сцене появились трое. Они были — как неизвестный новый друг Мусоргского — волосаты, бородаты и одеты в одинаковые рубахи и штаны, расширявшиеся книзу. Один из них подошел к маленькому плоскому роялю, сел за клавиши и проорал в какую-то трость с набалдашником:
«Я Кейт Эммерсон, король рока, Джимми Хендрикс клавиш!»
Его голос зазвучал над огромным полем, загудело в ушах, казалось, Эммерсона слышно отовсюду. Модест беспомощно оперся о плечо юноши. Тот победно улыбнулся, показал на сцену
— Нравится?
А на сцене Кейт Эммерсон произнес неожиданно ясно и четко
«We will bring you The Pictures at an Exhibition!»
И ударил по клавишам рояльчика. Тот запел словно скрипка. Пораженный Мусоргский, который уже мало что понимал, начал узнавать музыку, которая громко и властно рождалась и плыла над громадным полем, входя в души каждого молодого человека, каждой красивой девушки.
Раздался си-бемоль-мажорный Promenade…