В восточной комнате, окна которой смотрели прямо на горы Моава, вместе с царем сидели на брошенных на пол подушках шестеро. Царь созвал только самых близких людей, опытных в жизни, искусных в делах военных и дипломатических. Молчание давило тяжелой ношей. Никто не пытался начать разговор. Наконец, заговорил Эвьятар, генерал конницы, сухощавый, со страшным изуродованным ударом египетской палицы, лицом: «Ассирийцы наступают с двух направлений, о Хизкиягу. С северо-востока, со стороны покинутого жителями Бэт-Эля идет сам Санхерейв, царь ассирийский, и с ним отборные части миттанийской конницы и тяжелая пехота. С юго-запада, взявши Лахиш, подошел к стенам Сарэцер, сын Санхерейва, да сотрется имя его, с колесничими войсками и пехотой. У ассирийцев много осадной артиллерии, мы насчитали, по меньшей мере, четыре десятка баллист, впрочем, царю уже известно об обстреле стен города. Ассирийский воин воистину неуязвим! Их броня состоит из бронзовых чешуек, нашитых на толстый кожаный панцирь, щиты окованы медными пластинами, шлемы целиком из бронзы, хорошей работы. Кроме копий, мечей и боевых топоров, ассирийцы вооружены пращами и луками, луки у них хуже наших, но достаточно совершенны, чтобы послать через стены десятки тысяч стрел. Ассирийская колесница окована толстой броней и неуязвима ни для метательных снарядов, ни для копий. Наши конные вылазки против ассирийской армии увенчались разгромом, хотя я по твоему, о царь, приказанию выбрал самых отчаянных воинов. Вот теперь, когда ассирийцы построили два лагеря вокруг Ерушалаима, нам ничего не остается, как признать поражение. Мы не выстоим более года. Несмотря на то, что воды в городе достаточно, запасов продовольствия не хватит на год, число беженцев, скрывшихся в Ерушалаиме, доходит до пятидесяти тысяч.»
Шевна, писец царский, комкая бороду в кулаке от волнения, прошептал «Но ведь если мы откроем ворота — нас просто выведут в рабство. Вспомните, что стало с Шомроном, когда Ошеа приказал открыть ворота!»
Никто не проронил ни слова более. Сгущалась темнота в узких окнах. Неожиданно поднялся холодный, пронизывающий ветер, выл в узких улицах Ерушалаима, бросая горсти пыли в глаза прохожим, сметая с крыш голубиный навоз. Луна — кроваво-красная, огромным диском вставала из-за хребта Моавского плоскогорья на востоке. С холмов, окружающих Ерушалаим, слышался беспрерывный гулкий шум, производимый огромным войском ассирийцев. Днем, в моменты яростных штурмов, этот шум бывал так силен, что в городе невозможно было разговаривать иначе, как крича друг другу в ухо. К вечеру этот страшный гул становился тише, и напоминал басовитое жужжание шершня. Иудейские воины, видимые на стенах из окон зала совещаний, тихо сидели группками, чиня помятые панцири, точа затупившиеся наконечники копий, перебирая стрелы. Среди них было много еще юных, почти безбородых отроков, только что ставших совершеннолетними, кое где поднимались на стену жены и матери защитников города, приносили нехитрый ужин, перевязывали раны и молча сидели рядом с мужчинами, стонов и причитаний, столь свойственных иудеям, не было слышно. «Пойдет ли в рабство народ Ерушалаимский?» — спросил царь негромко, словно бы обращаясь сам к себе-«смотрите, как серьезны и сосредоточены эти люди! Они не боятся смерти. Они боятся позора! Нам нельзя сдавать город, что бы не случилось! Молитесь Господу, ибо Он, господь Цеваот, Бог воинств Израиля, единственная надежда наша, последнее убежище силы нашей. Помолившись, идите говорить с ассирийцами. Может статься, Господь смягчит сердце злобного Санхерэйва. Если же нет — ни слова о сдаче Города. Значит, Богу угодна смерть наша у стен Храма, Обители его святой, за грехи отцов и дедов наших! А теперь, друзья мои, давайте пойдем на вечернюю молитву, ибо время уже пришло, три звезды давно стоят на небе!»