Но я лишь бессильно раскрывал рот, но я лишь страдал от невозможности дать ей знак. В последний раз оглядев комнату, Сонечка улыбнулась грустно и, вздохнув, скользнула куда-то в сторону. И только ночь, только бездонное звездное небо, только бездушный лик луны видел я и, не в силах перенести одиночества, заплакал и… проснулся. Я обнаружил себя действительно сидящим на диване с глазами влажными от слез. Окно оказалось открытым, хотя я наверное помнил, что затворял его. И луну, и бездонное звездное небо видели мои глаза в проеме рам точно такими же, как во сне. И ветер гудел в проводах, колебал открытую раму… И все это — и сон, и небо, тоскливая луна и хищно воющий ветер — родило во мне такую тоску, какой я не испытывал еще никогда в жизни. И поразительно ясно я понял вдруг, что меня не было на земле прежде и не будет потом и что кусочек времени, отпущенный мне на этом свете, который зову я жизнью, умопомрачительно мал, так мал, что я и сам не могу того представить, и смерть моя близка, стоит где-то рядом с косой в костлявых руках. И стало мне страшно, дядюшка, и захотелось прижаться к живому, теплому и родному… О, Сонечка, как я любил тебя в тот миг, как боготворил, как хотел слиться с тобой, как хотел родиться вновь в нашем ребенке. Но проклятый папаша твой тут же вспоминался мне, и суровые слова его: «Не быть тому…» — звучали в ушах и заставляли меня дрожать от ярости. В один из таких моментов, не умея больше терпеть, начал я вымещать злость на несчастном диване, колотя по нему кулаками. Что-то твердое попалось мне под руку и, прекратив избиение мебели, стал шарить я в темноте ладонью, ощупывая маслянистые колбасы и холодящие кожу кругляки банок с икрой. Моя авантюра вспомнилась мне, и дерзкая мысль пришла в голову. «Ох, Антоний Петрович, ох, и наколю же я вас, ох и разыграю… Вы у меня попомните Костю Зимина…» В нетерпеливом раже поднялся я с дивана, достал из шкафа рюкзак, напихал туда всякой всячины, а сверху сунул колбасную палку, нарочно не затолкав ее полностью внутрь, так что смуглокожий носик торчал из-под брезента, словно носик любопытной таксы. Когда все было готово, взглянул я в окно и, увидев, что темень уже рассеялась и солнце вот-вот покажется из-за леса, закинул рюкзак за спину и вышел в прохладное утро. Я шел по тишайшей улице, по скрипящему деревянному тротуару, еще влажному от росы, я шел по едва рожденному дню, еще не залапанному грязными руками и не оскверненному грубой болтовней. Я был, как канатоходец перед выступлением, как испытатель перед полетом, как мальчик перед первой встречей с любимой девочкой. Я волновался, но решимость моя была настолько сильна, что о пути назад я не хотел и помыслить, и потому тело мое, несмотря на нервное подрагивание, было крепко и покладисто. Сонные, со слипшимися глазами дома плыли сбоку. Солнце золотило влажные крыши. Я шел, будто праздный дачник, руки в карманах, губы трубочкой, легкомысленный посвист будил дремавших собак. Но в мыслях моих легкости не было, мысли были упруги и холодны, и, словно Штирлиц, словно Максим Максимыч Исаев, глядя себе под ноги, я видел все далеко вокруг. Я видел, как шевелилась занавеска в окне соседнего дома, и пухлое лицо бабы прижималось к стеклу — куда это прется учитель в такую рань? Я видел, как ковылял вразвалку от крыльца к уборной дед Мохов, и слышал, как отчаянно жужжала муха, запутавшаяся в его бороде. Я видел… как далеко впереди, там, где блестел перламутровыми стеклами «Универсам», в сопровождении двух белых боксеров переходил улицу тот, кто был нужен мне. Антоний Петрович, посмотрим, что скажете вы? Посмотрим, как напугает вас смуглокожий носик любопытной таксы! Вскоре уже подходил я к березовой рощице, шумящей превесело юной листвой. Еще издали разглядел я Антония Петровича, сидящего на сбитой вчера мною ветке, глядящего сосредоточенно на адидасовские кроссовки свои, думающего тоскливую мысль. «О чем задумался, детина?» — хотел я ласково спросить. И я спросил, но только не ласково и прямо, а как бы п'oходя, из праздного интереса:
— Здравствуйте, Антоний Петрович… Собачек выгуливаете?
Реакция его понравилась мне. Не зря, кажется, прошел вчерашний спектакль. Антоний Петрович, увидев меня, поднялся даже, и легкий восточный полупоклон обозначился в его позе.
— Здравствуйте, Костя.
Но тут же, наверное, вспомнив о своем сане, опять напустил на себя важный вид. Собаки его, белошерстные Рэм и Сэм, тоже занервничали и, вытянув шеи и наклонив головы, исподлобья рассматривали меня. Когда же хозяин сказал: «Здравствуйте, Костя», — они кивком тупорылых морд тоже поздоровались со мной. Но стоило Антонию Петровичу взять себя в руки, как короткохвостые твари тут же потеряли ко мне всякий интерес и снова начали задирать ноги у белоснежных берез. Похлопав себя по карманам, словно бы что-то ищу, взглянул я на Сонечкиного папу.
— Извините, Антоний Петрович, не найдется ли у вас спичек? Позабыл… Неохота возвращаться…
На лице Антония Петровича явилась подобострастная улыбка: