Илья-пророк прокатился на колеснице по небу, разметал то ли копья, то ли стрелы, потряс яблоньку со скворечником, а потом открыл кладовку с особо крупным градом и разом все высыпал на землю. Так продолжалось не больше десяти минут. Как только град перестал барабанить о подоконник, воробьи один за другим выпорхнули в окно, я посмотрела на улицу, машина сверкала чистотой, оставалось только для верности тряпочкой протереть. Позвонил знакомый и подробно рассказал, как отомстил врагу, причем не по своей воле: послал свои чертежи на международный архитектурный конкурс — и выиграл. Короче, полгода будет жить в Венеции и реставрировать тамошний мост. Он крепкий мужик, верю, что мост простоит не один потоп, а враг, самый-самый закадычный, как узнал, так и слег в больницу — с сердцем. Оно, бедное, такого напора зависти не выдержало. Если бы, например, этот конкурс выиграла женщина, то обязательно ее бы обмазали сплетнями, очернили клеветой, короче, как обычно поступают в провинциальном городе с успешными женщинами. А тут мужчина! И неправильную ориентацию не припишешь — поскольку семьянин, и алкоголь тоже — не выпивал на публике, нарциссизм — тоже не в тему, умный и не общался с журналистами. Странное дело творится!
Улица была теперь тщательно вымыта и подъезд, о чудо, тоже. Кто-то, не дождавшись технички, принялся за уборку сам.
Что там сказал сын, вода мне осталась? Ну, так я мигом! Сделаю все по высшему разряду, чтобы блестело все, как в музее фарфора в Венеции, его, говорят, можно внимательно рассмотреть со старинного моста. После реставрации русских архитекторов.
Сезон сирени
Десять часов утра. Завтрак.
Прозрачно-гороховая жижа, напоминающая по цвету желудочный сок, чай сладкий-пресладкий и хлеб, сколько душе угодно. Между столами шепот: на обед будут фрукты.
За стеклом, сразу за оконной рамой, новый вполне пригожий день. И другая жизнь, непохожая на эту. Мартовский ветер сделал из ивы качели и размахивает ими со всей силы. Здорово. Часть веток периодически хлещет по окну, мол, просыпайтесь, смотрите, ветер, солнце, ветки, скоро на куче больничного мусора появится трава. Кто бы мог придумать, что эта, в общем-то, небольшая свалка, состоящая из каркасов капельниц, компьютерных коробок, жгута и прочей дребедени может цвести и даже благоухать. Да-да, благоухать. В углу свалки дикая яблонька и белая сирень. То-то будет в мае.
В столовой тихо, ложки стучат, кто-то кашляет, дед в углу недовольно кряхтит. Обычная история. Павловна из десятой палаты в минувшую ночь Богу душу отдала. Ибрагимовна с бабкой Пелагеей первыми в больнице узнали эту новость и, как водится, сообщили ее всем. Тремя минутами раньше, они, чавкая, живописали:
— Ночью плохо ей стало, губами еле шовелит, мы к хврачу, а он, ну вас, старухи, она ить при вечернем обходе хорошая была, помирать не собиралась. Ушли мы. Заходим в палату, а Павловна, сурьезно так покрылась потом и говорит нам, до свиданья, что ли, соседушки. Мы бегом снова к хврачу, он и говорит: досмотрю фильму и сразу бегом к вам, мы ушли, значит, сидим на койках, не раздеваимся, ждем, а Павловна совсем плохая, прощения у всех просит. И сдалось оно ей, это прощение, у нее ить никого нет, одна, как… Приходит врач, сурдитый такой, из-за вас, говорит, опять не высплюсь, панькерши вы старые…
— Паникерши, — поправил кто-то.
— Да, ить энто и сказал, стал смотреть Павловну, позвал сестру, санитара. Погрузили на каталку, а когда грузили, у ее это… матка выпала. Ну и увезли ее, посмотрели, видать, поникшая совсем и в морг. В больничном морге, если сразу положить, то не чернеет. Хоронят потом, а человек как живой. Кровь застыла и так осталась красной на щеках, рази это плохо?
— Тише, тише, главный идет. Разжужжались, совсем как шмели опосля спячки, — сказал дед в углу.
— Сколько годков было ей? — справляется одноногая бабушка Фекла.
— Ить, дай посчитаю, — снова Ибрагимовна, — одного года мы с ней, только я апрельская, а она июльская. Мне нонче будет семьдесят, стало быть, ей шестьдесят девять…
— Хорошо умерла, долго не мучилась, она ить только в декабре легла. Это ерунда, не переживала ничего, опять же деток нет, волноваться некому, в покаянке ее и приоденут. Покаянкой здесь называют комнату при морге, где за казенный счет наряжают в последний путь безродных. Всякое про покаянку говорят, будто кладут в гроб в том, в чем смерть застала, а тапочки снимают и уносят в приемное отделение. Наслушаешься!
Дед в углу, окинув всех молодцевато-гусарским взглядом, покряхтел, покашлял в кулак. Подождал, пока старухи не угомонятся, сказал:
— Мы-то ладно, пожили — и хвать. А вот у меня сосед, совсем пацаненок, сдается, даже женщины не шшупал, двадцать шесть годков, а ить ужо метастазами мается. За что, спрашивается? Тоскует, но тоска у него несусветная какая-то, это депрессия называется, лежит на койке и дымит как паровоз, главный ему замечание два раза делал, а тому — плявать!
— Когда его положили-то?