Хотя наше пребывание в столице было непродолжительно, но я успела многое увидеть и многому научиться. То был как раз год рождения великого князя Александра; у всех вельмож устраивались по этому случаю пышные празднества, на которых присутствовал двор. У княгини Репниной[38] был устроен маскированный бал, на котором была устроена кадриль из сорока пар, одетых в испанские костюмы, составленных из дам, девиц и молодых людей наиболее заметных и красивых; для большего разнообразия фигур кадрили прибавили четыре пары детей от 11–12 лет. Так как одна из этих маленьких танцорок заболела за 4 дня до празднества, то княгиня Репнина пришла вместе с дочерьми умолять мою мать позволить мне заменить эту девочку. Моя матушка всячески уверяла, что я едва умею танцевать, что я маленькая дикарка, но все уверения были безуспешны: пришлось согласиться, и меня повели на репетицию. Мое самолюбие заставляло меня быть внимательной: тогда как другие танцорки, уже умевшие танцевать, или, по крайней мере, уверенные в этом, репетировали довольно небрежно, я старалась не терять ни одной минуты. Оставалось всего две репетиции, и я своим детским умом старалась обдумать все, чтобы как можно меньше уронить себя на своем первом выходе на светское поприще. Я решила нарисовать фигуру кадрили на полу у себя дома и танцевать, напевая мотив танца, который я запомнила. Это мне прекрасно удалось, а когда наступил торжественный день, я снискала всеобщее одобрение. Императрица была ко мне очень милостива, великий князь показал ко мне особое благоволение, которое продолжалось потом 16 лет, но, как и все, эта благосклонность изменилась, о чем я впоследствии скажу подробно.
Императрица приказала дяде привезти меня в собрание маленького эрмитажа; я отправилась туда в сопровождении дяди и матери. Общество, собравшееся там, состояло только из старых фельдмаршалов и генерал-адъютантов, которые также почти все были старики, графини Брюс, статс-дамы, бывшей подругою императрицы, фрейлин, дежурных камергеров и камер-юнкеров. Мы ужинали за столом с механизмом (table à machine): тарелки спускались по шнурку, приделанному к столу, под тарелками лежала грифельная доска с грифелем, на которой отмечали то кушанье, которое желали, тянули за шнурок, и через некоторое время тарелка возвращалась с потребованным блюдом. Я была в восхищении от этой маленькой забавы, и шнурок не переставал действовать.
Я совершила два раза путешествие в Москву. После смерти моего отца, моя мать переехала на жительство в Петербург и остановилась в доме дяди; мне тогда было четырнадцать лет. Именно в это время я увидела и заметила графа Головина[39]. Я встречала его в доме его тетки фельдмаршальши Голицыной. Репутация почтительного сына и верного подданного, благородство характера, которое он выказывал, произвели на меня впечатление; его красивая наружность, высокое происхождение, богатство, заставляли смотреть на него, как на завидного жениха. Он выделял меня среди всех других молодых особ, которых он встречал в обществе, и, хотя он не решался сказать мне этого, я его понимала и поспешила, прежде всего, сообщить об этом моей матери, которая сделала вид, что не придает делу серьезного значения. Она не хотела смущать моего первого чувства; мой чересчур юный возраст — с одной стороны, путешествие, которое граф Головин должен был совершить по Европе, с другой — давали ей средства испытать его чувства. Во время его отсутствия моя мать выказывала мне трогательную нежность. Его сестра, г-жа Нелединская, фельдмаршальша[40], выражала мне участие и все знаки дружбы; я была чрезвычайно этим тронута, так как эти отношения соответствовали тому серьезному чувству, которое начинало наполнять мое сердце.
Мне несколько раз делали предложение, но каждую партию, которую мне предлагала моя мать, я тотчас отвергала: образ графа Головина немедленно представлялся моему воображению. В то время молодые люди были гораздо благороднее; молодой человек придавал большую цену браку. В то время не узаконили побочных детей: во все царствование Екатерины II был только один подобный случай с Чесменским[41], сыном графа Алексея Орлова. Император же Павел более чем злоупотреблял своей властью в этом отношении, поощряя, таким образом, распущенность нравов, которая совершенно подрывала основные начала (principes) священных семейных уз[42].