Таким образом, нельзя, по моему мнению, снять с центрального правительства нравственной ответственности за происшедшие в Кишиневе избиения и грабежи. Я считаю наше правительство виновным в покровительстве, оказываемом им узко-националистической идее; в недальновидной и грубой по приемам политике его по отношению к окраине и инородцам; в том, что эта политика поддерживала среди отдельных народностей взаимное недоверие и ненависть и в том, наконец, что власть, потакая боевому лжепатриотизму, косвенно поощряла те дикие его проявления, которые, как доказал известный циркуляр министра внутренних дел графа Толстого, изданный в восьмидесятых годах, моментально исчезают, как только правительство открыто заявит, что погром на почве национальной розни есть преступление, за допущение которого ответит местная администрация. Обвинение в попустительстве правительства погромам я считаю, таким образом, доказанным.
Но можно ли, по крайней мере, считать русское правительство вполне свободным от подозрения в непосредственном участии в погромных действиях, через своих агентов, хотя бы тайных, и можно ли утверждать, что непосредственный повод погрома был естественный и случайный, а не был выполнен «по приказу»?
Пока я служил в Кишиневе, и еще долгое время спустя, я не допускал мысли о том, чтобы в правящих кругах погромная политика имела деятельных приверженцев и тайных вдохновителей. События 1905–1906 гг., ревизия Савича в Гомеле, сенатора Турау в Киеве, деятельность союза русских людей и высокое покровительство, ему оказываемое, ответ министра внутренних дел на запрос Государственной Думы по поводу тайной типографии, рапорт Макарова о погромной деятельности жандармских офицеров Коммисарова и Будаговского и т. п., – все это содействовало изменению моего первоначального мнения, и то непонятное и недосказанное в кишиневском погроме, что прежде вызывало во мне недоумение, я стал относить к действию некоторых тайных пружин, управляемых высоко стоящими лицами.
Возможно, что начальник кишиневского охранного отделения Л., которому стоустая молва приписывала непосредственное устройство апрельского погрома, играл двойную роль: подготовив погром одной рукой, он другой написал в департамента полиции тот рапорт, предупреждающий о возможности беспорядков, который я видел в деле департамента.
Такое предположение тем допустимее, что Л. был жандармский офицер, подчиненный, с одной стороны, департаменту полиции, а с другой, – командующему отдельным корпусом жандармов, должность которого исполнял в то время известный генерал В., бывший с. – петербургский градоначальник, пользовавшийся незавидной репутацией, способный на все, чтобы выслужиться, и ненавидящий евреев, от которых он пострадал в Вильне, когда был там губернатором.
Л. также не внушал к себе никакого доверия. Подозрительны и любопытны для данного вопроса были в нем две черты: во-первых, близость к Пронину и, во-вторых, начет казенных денег, который был произведен на него по оставлении им должности и в котором он не смог оправдаться. Тем не менее, его карьера не пострадала, он получил хорошее место в управлении киевского генерал-губернатора К – а, принадлежавшего к тому же типу придворных военно-полицейских сановников, как и генерал В., и так же, как и последний, бывшего ранее градоначальником в Петербурге.
Возможно, наконец, искать опору и вдохновение погромной политики в сферах еще более высоких. Записки Крапоткина (стр. 399) дают в этом отношение определенное и весьма вероятное объяснение.
Я не хотел бы выдавать своих предположений за несомненный факт. Я указал лишь на тот путь, которым юдофобство министра внутренних дел Плеве, высказываемое им, может быть, только как убеждение, могло перейти у его товарища В., подчинявшегося еще иному, внеминистерскому руководству, в намек на желательность произвести опыт применения погромной политики, и как потом этот намек, скатываясь по иерархическим ступеням жандармского корпуса, дошел до Л., в виде желания высшего начальства, до Пронина и Крушевана – в виде призыва к патриотическому подвигу и до молдаванина-погромщика – в виде царского приказа.