Может быть, и в его башке мелькали мысли о том, что прежнее рвение теперь уже не имеет особого смысла и вообще, того и гляди, придется драпать и прятаться от мести; что он избрал не самую лучшую профессию, а истязания людей явно себя не оправдывают и что, чем большее усердие он проявляет, чем больше выслуживается, тем падение будет ощутимее. Я бы многое дал, чтобы прочесть мысли этого индивидуума. Ведь он был совершенно новым для меня видом Homo Sapiens, рожденным в Европе в двадцатом веке, после стольких столетий терпимости, когда орудия пыток стали лишь экспонатами музеев. Я и сам всего несколько лет назад рассматривал их там вместе с отцом, испытывая дрожь от любопытства и ужаса, но это не касалось нас, европейцев двадцатого века, наследников девятнадцативековой надежды.
Мы спускались по лестнице первыми, он, верный своему профессиональному инстинкту, шел позади, и я не мог отогнать от себя мысли, что вот сейчас он вдруг накинется на меня сзади и потащит в камеру пыток. Ничего такого не произошло, он не искал жертв в доме, где жил. На улице соседи снова пролаяли друг другу «Хейтлер!» и мы с Густликом уселись в маленький «оппель-кадет», а сосед Густлика потащился выполнять свои тяжелые обязанности пешком. Конечно, я не сказал Густлику, куда еду, и только попросил его подвезти меня к парку Дрешера, откуда мне было уже рукой подать. Мы бодро проезжали мимо постов, патрулей и укреплений, опоясывающих район. Если кто-нибудь и заглядывал в «оппель», мундир Густлика делал свое дело. Близился комендантский час, и люди торопились добраться до дома; пронзительно звенели набитые битком трамваи, быстро скользили рикши.
— Я вчера был в «Палладиуме»,— сказал Густлик.— Смотрел цветной фильм «Купанье в ванне», конечно, «только для немцев». Когда шлюха в фильме поливала всех мыльной водой из ванны, зал гоготал, а я не мог улыбнуться даже тогда, когда она съезжала в ванне с горки.
— Это говорит о том, что у тебя есть настоящее чувство юмора,— утешил я его.
— Не в этом дело, — поморщился Густлик.— Иной раз я тоже люблю посмеяться, когда кто-то кого-то пнет в зад. Но тут… Я все время думал: что я вообще делаю здесь, в этом кинотеатре, полном немецких мундиров, в самом центре Варшавы? Да мне просто все это снится… Летом, перед тем как вспыхнула война, я собирался открыть в Сосковце радиотехническую мастерскую. Барнаба, я боюсь, что спячу, не выдержу: выхвачу вдруг «вальтер» и начну стрелять в кого попало.
— Ну уж не вздумай! — сказал я властно. — Мы очень нуждаемся в тебе!
— Я всего-навсего техник! Я не могу иметь два обличия!
— Будешь иметь их столько, сколько понадобится,— резко ответил я.— И потом, если переживешь войну, откроешь свою мастерскую и помрешь от скуки.
— Может, ты и прав,— сказал он и вдруг рассмеялся.
Когда мы доехали до парка Дрешера, улицы были уже совсем пусты. Я пожал ему руку, взял у него пистолет и сунул в карман. Кругом было темно и тихо и я без препятствий добежал до виллы отца. Немцы ввели принудительное уплотнение, и отец самоуплотнился со свойственным ему чувством юмора: на втором этаже, в соседних комнатах, у него жили теперь еврей и немец. Старик и Ядя разместились в двух комнатах на первом этаже.
— Пришел! — сказал отец с улыбкой.— Ты, конечно, заночуешь?
— Вместе с этим.— Я вытащил пистолет.
Отец взял мой пистолет и положил в карман халата.
— Никто сюда за тобой не придет? — спросил он.
— А я никому не говорю, что у меня есть отец! — весело ответил я.
Отец смущенно улыбнулся. За эти четыре года он очень сдал: как-то полинял, виски у него почти совсем поседели, морщины стали гораздо глубже. Я вошел в бывшую гостиную, которая теперь служила столовой. Отец исчез, чтобы спрятать мой пистолет.
— Спасибо за посылки из Португалии, — сказал я, когда он вернулся.
— В разные времена бывают разные формы ухаживания,— заметил отец.— Я своим девушкам покупал бриллианты.
Не знаю уж какими путями, но моему старику удалось установить контакт с друзьями в Англии, и они оплачивали в Португалии посылки для Терезы. Отец ни о чем не спрашивал меня, но и сам ни звуком не обмолвился о подпольной стороне своей жизни. Он однажды встретил меня с Терезой на улице и тут же, старый шельмец, заметил что-то в моем взгляде, ибо на следующий день поздравил меня с красивой возлюбленной. Он даже и предположить не мог, что я до сих пор не сумел завоевать Терезу, а я ни за что на свете не стал бы разуверять его.
— Искренне завидую твоей влюбленности,— сказал отец.— Это самый лучший способ пережить тяжелые времена. Только страстная любовь и способна так затуманить глаза, что человек почти перестает видеть всю эту мерзость. К тому же любовь дает еще и силу побеждать страх, и ты становишься таким, каким тебя хочет видеть твоя драгоценная: смелым, благородным, непримиримым. Черт, если б я был моложе хоть на десять лет! Влюбился бы без памяти и чихал бы на все!