Мы остановились на углу Свентокшиской и Нового Света. Наш разговор о путешествиях был навеян огромной надписью над домом, где прежде помещалось бюро по продаже билетов государственной лотереи. Тогда, до войны, над этим одноэтажным домиком сияла известная всей Варшаве неоновая реклама: «Ищешь счастья — загляни к нам!» Теперешние владельцы немецкого бюро путешествий не осмелились, однако, воспользоваться этим призывом и заменили его новым: «Посетите Германию!» Они расхваливали удобнейший поезд, мягкий климат, красоту пейзажей, прелести работы на свежем воздухе в поле или на военном заводе, где щедро платили, и таких мест у них было хоть завались, по всей Германии. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь входил туда. Сюрреалистическое бюро не доставило, вероятно, ни одного парня, который заменил бы тех, в касках, рассеянных по всей Европе. Поэтому в нашей стране происходили массовые облавы и тысячи путешественников поневоле, подталкиваемые дулами автоматов, вывозились в вагонах для скота.
— А может, махнем в Германию? — спросил я.— Например, в Нюрнберг, поглядеть Вита Ствоша, или в Мюнхен, попить черного пивка? Или в Дрезден, полюбоваться на Мадонну? А то еще можно и в Баден-Баден, подкрепить истощенный организм!
— До завтра,— сказала Тереза.— Нечего притворяться. Нам вовсе не весело.
Я пожал ей руку, ее светлые глаза блеснули в темноте, и мы разошлись каждый в свою сторону. Я почувствовал себя страшно одиноким. Если бы меня сейчас схватили, Тереза так же ходила бы завтра с Густавом, думая обо мне и уверяя, что я не выдам. Всплакнуть-то она, наверное, и всплакнула бы, но повседневные дела заставили бы ее забыть меня, и только наедине с собой она, быть может, пожалела бы, что не подарила мне того, о чем я мечтал, прежде чем провалился в небытие. Эта мысль несколько утешила меня.
Я вскочил в трамвай и доехал до угла Уяздовских аллей и Пенкной. Здесь были густо расставлены ежи и надолбы, поскольку район был немецким и в нем жили все главари террора. Я шел уверенно, как человек, который настолько привык к виду часовых с оружием на боевом взводе, что не обращает на них ни малейшего внимания. Миновав Аллею Роз, я свернул в Котиковую и дошел до Аллеи Пшиятюл. До войны эта улица считалась символом роскоши: здесь были построены превосходные, самые современные по тому времени дома для богачей, и плата за квартиру в них значительно превышала месячное жалованье среднего служащего. Теперь здесь под охраной жандармов жила вся гитлеровская знать: офицеры полиции, гестаповцы, служащие немецкой администрации и функционеры национал-социалистской партии. Я прошел по пустой улочке и вошел в один из домов. В его подъездах было чисто и просторно, стены были обшиты деревом, лестница ярко освещена. Я позвонил в дверь на третьем этаже. Она тут же открылась: передо мной стоял мужчина в коричневом мундире. Я проскользнул в холл.
— Извини, что встречаю тебя в этом,— сказал он по-польски, указывая на мундир,— но я только что вернулся с собрания.
Мы пожали друг другу руки. Он ввел меня в комнату. На письменном столе высился большой «Телефункен», по которому передавали танцевальную музыку. Радиоприемник, открыто стоявший в комнате на видном месте, поразил меня. Видно, конспирация стала моей второй натурой. Я переключил его на короткие волны и попытался поймать Лондон, «Голос Америки» или еще какую-нибудь станцию по ту сторону фронта. Комната наполнилась громким скрежетом и визгом.
— Малость потише,— улыбнулся хозяин дома.— Мой сосед гестаповец. Выпьешь водки?
Я снова поймал танцевальную музыку.
— Схвачен один из работников мастерской,— сказал я.— На организацию производства в новом помещении уйдет не меньше недели. Не приноси ламп в кондитерскую, пока я не дам тебе знать.
— Они у меня дома,— ответил тот.— Могут подождать здесь. Кто-то выдал?
— Нет, попал по собственной глупости,— вздохнул я, усаживаясь поудобнее в кресло.— И угораздило же его прямо в день моего рождения!
Мой хозяин просиял и налил мне рюмку сливовицы
— Всего тебе самого лучшего! — воскликнул он, пожимая мне руку.— Через год, в это время, в свободной Польше! Прозит!
— Ну, тогда я закачу целый пир! — пообещал я и выпил.
Я очень любил его. Этот на редкость сердечный малый был готов на все и, казалось, совершенно не знал страха. Несколько месяцев назад мне порекомендовали его как специалиста по радиотехнике. Его заставили надеть немецкий мундир, поскольку он был силезским немцем, но он вырос среди поляков и ни за что не хотел воевать против них. Ему удалось отвертеться от фронта под предлогом какой-то болезни, он попал на предприятие Филипса и занял пост директора. Он оказывал нам огромные услуги, и кое-кому приходило в голову: уж не поражения ли немцев на фронтах толкнули его вступить ради будущего в подпольную организацию? Я-то ни секунды не сомневался в его искренности, а позднее его отвага и презрение к смерти заставили и других отказаться от всяких предположений о его возможном корыстолюбии или расчетливости.