Я сжал ее руку. И хотя мне полагалось бы сейчас шутить, я не мог выдавить из себя ни слова. Недолгое и, в общем-то, искусственное веселье за столом уже начало угасать. Ребята выпили по рюмке водки, и было видно, что ими овладевает дремота.
— А может, потанцуем? — попытался спасти положение Витольд, который не спускал с Иоанны горящих глаз.— Что это за свадьба без танцев!
— Мы не будем танцевать на развалинах,— резко сказал я. — Пошли-ка, братцы, спать, пока нам позволяют.
Все, кроме раненых, встали, и на этом свадьба закончилась. Теперь было слышно, как кричит Кристина: «Целинка» не отвечает!» Двое ребят выбежали в темноту. Это была одна из последних попыток исправить линию, так как на следующий день телефонная связь окончательно перестала существовать. Вынуждены были умолкнуть и УКВ, да и связным стало недалеко добираться: наши островки защиты находились друг от друга на расстоянии двухсот метров.
Я подошел к коммутатору узнать, какова ситуация, а скорее для того, чтобы оттянуть деликатный момент. Я не хотел сегодня спать в этом подвале. В течение последних недель мы с Витольдом неоднократно пытались переночевать на втором или хотя бы на первом этаже, где находилась бывшая гостиная с полувырванными оконными рамами, но нас изгоняли оттуда дежурные артиллеристы, которые били вслепую, просто в заданный квадрат. Дом дрожал, осыпалась уцелевшая штукатурка, и почти всегда, проиграв борьбу со страхом, часика через два мы возвращались в подвал в обманчивой надежде найти укрытие.
— Давай переночуем наверху? — предложил я Терезе.
Она серьезно посмотрела на меня, должно быть, она готовилась к этой ночи как к неизбежному ритуалу. В этот момент мы были далеки от каких бы то ни было эротических влечений друг к другу, потому что этого, наверное, и не могло быть в такой обстановке. И все же надо было соблюсти все формальности до конца. Теперь-то над этим можно было бы и посмеяться, но тогда наша первая брачная ночь казалась мне актом серьезным, который следует выполнить с почтением и сосредоточенностью, как и все, что делаешь в свой, быть может, последний час.
Я постоял с минуту возле обоих раненых. Вагоновожатый лежал сейчас тихо, с закрытыми глазами. Он еще разговаривал во время свадебного пира и даже пошутил насчет того, что, мол, дети, зачатые под взрывы мин и гул артиллерийской стрельбы, вырастут крепкими мужиками и уж их-то не испугаешь никаким разрушением Варшавы. Сейчас он спал, потому что не открыл глаз, когда я подошел к нему. Девушки поставили возле него кастрюльку с кипяченой водой — это было все, что они могли для него сделать. Я прикоснулся к его руке: пульс у него был частым и слабым.
— Гжмот! — позвал я.— Сажайте-ка сержанта Овцу на велосипед и везите в больницу!
Ребята подошли к матрасу и, стараясь действовать как можно более осторожно, подняли вагоновожатого. Он сейчас же открыл глаза:
— Чего это?! Чего это тут делается?! Барнаба, я лучше здесь останусь! Я это все...
— Утром может быть слишком поздно,— ответил я.— Не для того я с тобой целых пять лет по Варшаве мотаюсь, чтоб позволить тебя здесь пристрелить! Приказываю уехать отсюда и никаких разговоров! Бронебойщик Гервазий! Пойдете с сержантом!
Бронебойщик Гервазий молча встал и поковылял на своих раненых ногах.
— Знаешь адрес моих в Воломине? — спросил вагоновожатый.
— Знаю,— ответил я.— Завтра я тебя навещу.
Мы вынесли его в садик и посадили на седло велосипеда. Ребята, поддерживая его с двух сторон, тронулись в путь. Минуту спустя они исчезли в темноте, а вскоре затихло и шуршание шин. Ночь была мрачная, без малейшего просвета. Так я простился с вагоновожатым. Однако я встретил его спустя три года, в 1947 году. Он стоял на углу Иерусалимских аллей и Маршалковской. Оттуда отходили первые трамваи, которые шли на Прагу через восстановленный мост Понятовского, и он руководил их движением. Это был символ победы жизни над смертью — в его собственной судьбе, и в судьбе Варшавы. Я был в обществе многочисленных приятелей и обменялся с ним лишь несколькими словами. Мы записали адреса друг друга. Однако встреча, к сожалению, так и не состоялась. Оба мы уже жили в разной действительности. А может, это было подсознательное нежелание растравлять раны?
Простившись с обоими ранеными, мы с Терезой пошли наверх, в гостиную. Ветер гулял здесь, как в саду, сальная свеча собственного производства мигала от сквозняка, в пузатом книжном шкафу поблескивали позолоченные корешки книг, с потолка жалобно свисала хрустальная люстра, почти лишенная подвесок. Тереза подошла к тахте и начала сбрасывать с нее обломки кирпича, куски осыпавшейся штукатурки и прочий мусор. Где-то поблизости сильно грохнуло, и тут же забренчала вся гостиная. Я подошел к Терезе и обнял ее:
— Не боишься?
— Давай ляжем, Юрек! — тихо ответила она.