Серега получал большие и хорошие передачи, а никак не положенные пять кило в месяц. Он объяснял это тем, что мать специально высылает продукты из другого города по почте, а не приносит в изолятор сама, поэтому-де менты вынуждены ему все отдавать. Ага-ага! Ты говори, Серега, а я буду верить. Тем не менее его обильные харчи меня вполне устраивали: питались мы, естественно, вместе.
Как-то раз, когда Сергей был на допросе, в камеру заглянул корпусной. Жирный старшина воровато вынул из кармана три плавленых сырка «Дружба», положил мне на койку и стыдливо попросил: «Долинский! Ты, это, если еще кончать будешь, давай не в мою смену. Мне до пенсии четыре месяца, а нас за это… сам знаешь. Договорились?! Ну вот и ладушки».
Серега вернулся мрачный: следователь взялся за него круто, на допросе присутствовал прокурор, что теперь делать — колоться или нет? Добрых три дня он делился со мной своими сомнениями, спрашивал совета. Я уже путался, где он врет, где говорит правду. Впрочем, мне было не до него. Надо было дальше гнуть свою линию.
Еще через день я вышел на прогулку в тапочках на босу ногу. Была ранняя весна, еще подмораживало. В прогулочном дворике я снял тапки, аккуратно поставил их в уголок и принялся ходить по снежной наледи босиком. Серега остановился и изумленно сказал: «Ты чего, вправду сбрендил, простудишься». — «Отвали», — процедил я, продолжая ходить по кругу как ни в чем не бывало. Он сел на скамейку и некоторое время молча смотрел, как я накручиваю круги, потом не выдержал: «Ну ты чего, в натуре, кончай! Я мента позову!» Я никак не реагировал, тогда Серега, выждав минуту, задрал голову и крикнул прогуливающемуся наверху по помосту прапорщику: «Эй, старшой, глянь! Он босой ходит!» Я не реагировал. Прапорщик посмотрел вниз и исчез из виду. Через минуту дверь открылась и меня выдернули из дворика в коридор. Передо мной стояли два прапора: «Ты чего кровь пьешь? Чего разулся?» Я застенчиво улыбнулся: «Ничего, ничего, ребята! Мне не холодно. Просто мне еще долго предстоит бороться за свою свободу. Дух-то у меня крепкий, а вот здоровье я решил закалять». Ни слова не сказав, они увели меня в камеру. Где — то через час пришел дежурный офицер и предъявил постановление начальника изолятора Петренко о водворении меня в карцер на десять суток.
Снова неизвестность. Я знал, что карцер — тюрьма в тюрьме, что это очень тяжко. Выдержу, не сломаюсь? И все же моя берет — я снова привлек к себе внимание, маленькая, трудная, но все-таки победа. Что дальше?
Два прапора ведут меня по длинному коридору, затем вниз по лестнице, еще один поворот — передо мной облицованный кафелем острый выступ стены. Эх, была не была! Два резких шага вперед, и я с размаху бьюсь темечком о камень.
Когда я очнулся, надо мной стояла Эльза Кох, хлестала по щекам и приговаривала: «Ну, *сешогеб*нок! Ну-ка открывай глаза!» И, уже обращаясь к прапорщикам, корпусному и дежурному офицеру: «Это он не от удара, это он от страха сознание потерял!» Она о чем-то пошепталась с дежурным офицером, и тот ушел. Когда Эльза Кох обработала мою рассеченную башку, он вернулся и поверх пластыря напялил мне на голову голенищем вниз, по самый нос, огромный валенок. Меня приподняли, завели руки за спину и защелкнули наручники. Затем дежурный офицер с силой резко ударил по цепочке, скрепляющей баслеты, и шипы глубоко впились мне в запястья. Я заорал от боли, страха, беспомощности. Но и в этот момент как бы видел себя со стороны. Громче надо кричать, поистеричнее — как натуральный сумасшедший. Я бросился на пол и, срывая связки, стал издавать душераздирающие вопли, при этом вполне расчетливо прикусил изнутри губу и с силой ударился подбородком в грудь, так что зубы клацнули. «Сейчас я их доконаю», — думал я, разбрызгивая по коридору кровавую слюну.
Как бы не так. Два прапора подхватили меня под руки — ну и здоровые псы, по виду не скажешь, — орущего, извивающегося проволокли по лестнице, по коридору и мощным поджопником водворили в карцер.
Я валялся на мокром холодном полу и тихо скулил. Башка раскалывалась под туго стягивающим ее валенком, в руках пульсировала боль от шипастых наручников.
«А кто тебе сказал, мое солнце, — разговаривал я сам с собой, — что путь будет легким? Подожди, это еще цветочки. Что, тебе так уж плохо? Так уж больно, что жить нельзя? Ерунда. Потерпи, через час-другой наручники снимут. Никуда эти *censored* не денутся. Они и сейчас наверняка наблюдают за тобой. Ну будь мужиком, может, ты сейчас вырываешь у них свою свободу. И запоминай, запоминай все — это тебе еще пригодится. Это твой актив. Смотри на себя со стороны. Как бы повел себя душевнобольной? Наверное, скуля, заполз бы в угол, постарался сжаться, спрятаться от всего мира». Так я и сделал. «А теперь замри, пусть даже не чувствуют твоего дыхания. Пусть подумают: а вдруг сдох? Если я прав, через несколько минут откроется дверь и они проверят, жив ли». Минута, другая, третья. Неужели я ошибся? Нет. Резко открылась дверь, вошел корпусной. Нагнулся и приподнял мою голову.