учителем, лишь бы не сидеть дома. Жаль только, нигде не берут, ссылаясь на его
инвалидность. А когда разговор стал иссякать, после длительной паузы поделился
наболевшим. Рассказал, как год назад был на пятидесятилетии первого секретаря райкома
партии Олега Борисовича Ласкавого, вел у него дома торжество в качестве тамады.
Веселье длилось двое суток, какое славное было время!
А как поразил всех присутствующих его подарок: пятьдесят собственноручно
написанных четверостиший, в которых, с присущим ему добрым юмором, описывалось
достойное «житие» районного руководителя…
— Представляешь, 50 четверостиший — по одному на каждый год! — возбужденно
говорил Кравченко. — А когда позавчера отмечали его очередные именины, — потухшим
голосом продолжал он, — меня даже не пригласили… Ну, хорошо, с работы сняли, из
128
партии исключили — это понятно, шуму тогда моя история наделала немало, но не
пригласить даже на день рождения… Я что — ему лично что-то плохое сделал, или хотел, чтобы так все случилось?.. — с болью завершил он.
***
…Я вспоминаю сейчас эту встречу и от души благодарен Николаю за хороший
жизненный урок. Ведь, разделяя с ним незаслуженную обиду, я с холодком внутреннего
отторжения подавленно размышлял:
— Ты, ты сам во всем виноват! Разве просил тебя руководящий именинник малевать
ему эти 50 хвалебных виршей? Не просил!
Ты их сам, Коля, написал… Хотел доставить ему удовольствие — и напрасно.
Строчить шефу 50 куплетов никому не возбраняется. Но лишь тогда, когда на твои
собственные именины он сочинит для тебя — хотя бы пяток!
Не посвящал бы боссам стихи, не обижался б на то, что в недобрые для тебя часы
все твои высокопоставленные «друзья» вдруг оказались бывшими.
***
Перечитал это и снова задумался… Когда делаешь благо для тех, кто об этом не
просит, а после, естественно, не получаешь никакой благодарности, то чувствуешь себя в
какой-то мере обманутым и даже униженным. Хотя знаешь, что в природе человеческой
подлинная благодарность редко встречается.
Так что думай, дружок, хорошенько, прежде чем стать дураком по собственной
инициативе. Тебя и так им люди добрые сделают. А если уж решился на что-то хорошее, особенно под влиянием минутного порыва (именно порывы души считаются подлинным
лицом человека!) — не жди за это благодарности. Зачем тебе она? Ведь все доброе, что мы
делаем для других, по крупному счету, делается для себя. Зачтется. Точка.
***
Спустя много лет мой раввин Иосиф Вольф поведает мне мысли своего папы по
поводу людской благодарности. Из горького собственного опыта.
— Еврей без добрых дел — не еврей, — любил говаривать покойный Берко Вольф. — Но
делая кому-нибудь что-то хорошее, следует непременно дарить ему мешочек с мелкими
камешками. Чтобы, когда придут «времена благодарности», он не швырял в тебя
крупными камнями — не так будет больно…
А ты как думаешь, уважаемый читатель? Даришь ли стихи своему руководству?
***
Как я уже говорил, в райцентре считали, что Коле Кравченко, сбившему насмерть
человека, столичная справочка помогла ловко выкрутиться. Но на дворе шла
«перестройка», и долгожданная гласность давала первые плоды.
На районном активе с протестом против «безнаказанности высокопоставленных
негодяев» выступил директор школы Печерский, единственный, оставшийся в райцентре
после моего ухода, еврей-руководитель.
Его «кровожадность» понять было нетрудно. Несколько месяцев назад при
странных обстоятельствах погиб в дорожной катастрофе его старший сын Юрий, милый
славный парень, пошедший по стопам отца — директор учебного комбината. Ночью на
большой скорости, находясь за рулем автомобиля, потерял управление и врезался в дерево
в районе моста через речку Кошевую. Ходили слухи, что в машине он был полуодет, и за
ним гнались. То есть вынудили превысить скорость, что и привело к катастрофе.
Милиция, как это у нас водится, дело закрыла. И Алик Печерский, безумно сына
любивший и гордившийся первенцем, винил во всем продажность органов и тотальную
коррупцию, позволяющую виновникам уходить от ответственности.
***
Время шло, и не все оказалось так просто. Коля Кравченко стал слегка
заговариваться. Я его несколько раз встречал, а потом даже стал избегать: он говорил
129
странные вещи. Ходил по белозерским улицам, искательно заглядывая в глаза прохожим: помнят ли его, поздороваются? Каждого, имевшего неосторожность его приветствовать, останавливал и начинал назойливо рассказывать про свои творческие достижения: мол, пишет стихи и отсылает их на радиостанцию «Голос Америки»:
— Вчера вечером их читали по радио — вы не слышали? — с надеждой спрашивал он,
— очень хорошие стихи, всем нравятся… Хотите, я вам сейчас почитаю?
Мне он тоже пытался их читать. Отказываться слушать галиматью было неудобно.
Все-таки это был мой бывший товарищ и начальник. А прилюдно общаться с ним, явно
больным, безостановочно выплевывающим десятки горячечных фраз, было неудобно.
Теперь его нос все больше напоминал раздавшуюся до необъятных размеров
красную грушу. Причем, он не пил, и этот цвет, наверное, вводил людей в заблуждение.