Вероятно, Маршак и сам в обстановке тех лет не считал их главным в своем творчестве — зато его лирический дар получил выход в переводах из Шекспира, Блейка, Бернса и Гейне. Нечто сходное можно сказать о Пастернаке, Заболоцком, Ахматовой. Известно, скажем, что с 1947 по 1952 Заболоцкий создал множество лучших своих лирико-философских стихотворений, а опубликовал восемь вещей. В 1947 — опубликовано 4, в 1948 — 3, в 1949 — 1, в 1950–1952 — ни одного. За это же время он выпустил в свет громадные переводные работы — главным образом из классической грузинской поэзии, эпической и прежде всего лирической. Философская лирика Заболоцкого оказалась изданной в 1957 г. (64 стихотворения, в 1948 — 17!), а впервые более или менее полно изданной в 1960 году — например, его цикл „Последняя любовь“ (1956–1957). Арсений Тарковский писал:
Замечу, кстати, что перечисленные в моей фразе иностранные поэты, чьими устами говорили русские лирики, не риторическая метонимия, а вполне конкретный список: Гете — это Пастернак, Орбелиани — Заболоцкий, Шекспир — Маршак (сонеты), Гюго — Мартынов и Ахматова.
Все это я излагаю не для самооправдания, а чтобы дать понять, что именно я имел в виду — не какие то общие законы развития советской поэзии, а вполне конкретные факты, относящиеся к творческой биографии некоторых весьма определенных поэтов. И еще одно: меня интересовала отнюдь не политическая, а эстетическая проблематика определенного периода истории советской переводной литературы.
Кому могла притти в голову странная идея, будто бы я хотел сказать: лишенные возможности прямо высказываться в антисоветском духе, русские поэты пользовались для этой цели переводом из иностранных классиков? Достаточно вдуматься в нелепость такой постановки вопроса, чтобы снять с моей статьи политические обвинения. В небрежности формулировки, давшей возможность меня так искаженно понять, я, разумеется, повинен, а небрежность может приобрести и политический смысл, если она ведет к неверному толкованию».
Проработку завершил ректор заранее подготовленным выводом. Он еще раз обрушился на жертву, выдающую свою «фразу» за небрежность, то-есть за случайность, а ведь это — гремел ректор — «преднамеренная и сознательная ошибка, так и надо было сказать коллективу». И еще: профессор Эткинд должен отдать себе, наконец, отчет, каковы его убеждения? «С кем вы? Какую классовую позицию вы занимаете? Нет, это серьезнее, чем редакционная неряшливость. Это порочная концепция!» (Ну как — представители обкома довольны?) И все-таки попробуем на этот раз оказать Эткинду наше доверие… Пусть он останется среди нас, но помните, что ваша общая задача — воспитывать его в коммунистическом Духе.
Сколько длилось это заседание? Не помню, но так долго, что курящие изныли без папирос, а старики могли задохнуться без воздуха. Казавшееся бесконечным, оно кончилось, но «дело о фразе» продолжалось. Оно принимало разные обличил, видоизменялось, но до конца его было далеко. Оно длилось так долго, что постепенно приобрело все атрибуты истинности. Уже все забыли, что «дело о фразе» было комически пустым, даже вообще забыли, какова его суть; помнили только о каком-то зловещем преступлении, совершенном почему-то кем-то. Один ленинградский писатель, случайно встретившись со мной на улице, сказал: «Послушайте, бомбы можно взрывать в клозете, а не в музее, — зачем вы торпедировали „Библиотеку поэта“? Это с вашей стороны нехорошо!» — «А знаете ли вы, в чем дело?» — «Нет, — отвечал писатель, — толком не знаю. Слухи самые разные…» — «А помните ли вы дело о восьмидесяти тысячах охапках сена?» — спросил я. «Нет, не помню. Но вы совершили дурной поступок — „Библиотека поэта“ имеет большое культурное значение, вы поставили ее под удар». Я слушал его с горечью, и дело об охапках сена не шло у меня из головы.