Оказалось, что я не знал еще значения слова «ярость», оттого и исказился смысл песни в моей голове. Я вынес свой трехколесный самокат и стал с шумом кататься от Екатерининской до Ришельевской по нашему кварталу. Никто мне ничего не говорил. Только друзья-товарищи просили дать покататься, и мне не было жалко. Катались весь день, до вечера. Больше не нужно было быть осторожным или чего-то бояться. Пришли наши, и мы сразу разобрались, кто они такие.
Все одесситы ожидали больших перемен к лучшему. Горя и смертей они насмотрелись, но лица всех людей были веселыми, глаза светились радостью. Прошли самые тяжелые для одесситов три года. И они даже представить не могли, что с ними будут поступать по «особой» справедливости, что им и их детям еще долго доведется быть людьми второго сорта, а многим тысячам из них достанется судьба еще горше.
По всему городу войска ПВО стали устанавливать большие аэростаты, каждый из которых поднимали в небо несколько солдат. Взлетали они на определенную высоту, удерживавшие их тросы привязывались к телеграфным, силовым и другим столбам. Один из этих дирижаблей был установлен напротив ворот нашего дома. В городе их было много, и в небе они смотрелись красиво. Некоторые из них плавали в воздухе на большой высоте, некоторые — низко.
На протяжении всего склона Приморского бульвара от фуникулера до памятника Пушкину были фундаментально установлены зенитки, покрытые маскировочными сетками. Возле орудий расположились солдаты. Немецкие самолеты над Одессой не появлялись, и через некоторое время средства ПВО из города перенесли куда-то, где они были нужнее.
Счастливые два дня
Дверь нашей комнаты была в конце коридора, справа, как и двери других соседей, чьи окна выходили на улицу. Против дверей стоял с довоенных времен большой сундук, в котором отец оставил свой сапожный инструмент, гвозди, несколько автомобильных поршней, похожих на ручные гранаты, пилу по дереву и пару-тройку разных молотков. Папа явно тяготился своим образованием и хотел стать мастеровым, если повезет остаться живым после войны. В победе Красной Армии он не сомневался. Своими переживаниями он делился только с мамой, я никогда не слышал от него высказываний на политические темы.
Отец был очень веселым 10 апреля, когда пришли наши. Он со мной много разговаривал и в течение нескольких часов смастерил второй трехколесный самокат из дерева, с куском кожи, соединяющим доски. Маме как-то мимоходом сказал, что идет воевать. Она его не отговаривала, хотя и знала, что он белобилетник из-за болезни сердца.
Утром отец пошел в военкомат и подал заявление о добровольной отправке на фронт. Помню, как в последний вечер перед уходом отца мама протопила «буржуйку», чтобы просушить несколько сухарей ему в дорогу. Дина куда-то ушла, а мы втроем сидели вокруг печки.
Было не холодно и без отопления, но мама непременно хотела подсушить хлеб. Родители о чем-то говорили, я не совсем понимал, о чем, и вообще не воспринимал происходящего серьезно. Потом мама сосредоточенно собрала сухари, зубной порошок со щеткой, завернула все это в небольшую тряпочку. Вот и все приготовления. А утром мы пошли его провожать.
Прощание не было бурным, все было очень буднично, как будто расставание предстояло недолгое. Примерно так же вели себя и остальные, провожавшие своих мужей, отцов, братьев.
Сборный пункт располагался во дворе дома, возле магазина «Детский мир» на Ришельевской. Мы с мамой подождали, пока отец вместе с другими одесситами покупался, постригся и переоделся в солдатскую форму. Потом он занял место в строю и пошел по Полицейской (ныне ул. Бунина) в сторону Преображенской. Больше мы отца не видели.
Наш сосед дядя Гриша, которого мобилизовали вместе с папой, после возвращения с фронта рассказывал, что отцу предлагали должность писаря в штабе, но он отказался, решил пойти на передовую.
Должность писаря отцу предложили не случайно. Во время гражданской войны он был писарем при штабе Первой конной армии Буденного. Но в оккупации он столько насмотрелся, наслушался и натерпелся унижений от румын и немцев, что посчитал себя обязанным идти на передовую.
У меня есть еще одна версия: отец, практически необученный солдат, пошел на передний край, возможно, еще и потому, что его однополчане по гражданской, награжденные различными знаками отличия, намекали ему, что он не воевал, а отсиживался в штабе писарем. Мама рассказывала, что его это очень задевало.
Просто полопались струны…
Всю оккупацию пылилась на гвозде гитара семиструнная. Не до нее было отцу, а маме, которая вспоминала иногда невеселое довоенное время, когда все ожидали ареста, тем более. Папа приходил иногда в день получки, извинялся: «Маня, я сегодня выпил кружку пива». Снимал гитару со стены, настраивал и пел: «Эх, загулял, загулял, загулял, парень молодой…» Как пел отец до войны, я помню смутно.
Зато хорошо помню, как папа пришел из военкомата 11 апреля, снял с гвоздя гитару, и запел как-то буднично-привычно, как будто каждый день играл и пел: