Последнее утверждение противоречит, кажется, общему впечатлению от чтения дневников Георгия Эфрона, в которых он предстает человеком весьма прагматичным и вовсе не спонтанным. И это заставляет нас взглянуть на его записи не только как на документ самовыражения и самопознания, но в большой степени ― и самовоспитания, и самообороны ― от чуждой среды, от страшного мира вообще. И в этом упорном отстаивании себя он воистину сын своей матери. Как он бесстрашен в своих записях! Мальчик, у которого арестованы отец, сестра, почти все знакомые отца, который не может не загадывать о своем будущем («неужели и меня ждет судьба Али?»), свободно пишет свои мнения о международной политике, о людях, их судьбах, об октябрьских днях 1941 г. в Москве, и это не юная непуганность, не самонадеянная уверенность в собственной сохранности, это отстаивание себя ― не дать себе струсить, залениться, махнуть рукой на себя, опуститься («Неужели стал опускаться?» – реплика самому себе в эшелоне). «Надо мной все издеваются, что я пишу дневник», ― в том же эшелоне, во время бесконечной дороги в Ташкент. Но он все-таки его пишет, на виду у всех, а потом убирает тетрадь в портфель и уходит на три часа в очередь. И в Ташкенте, в общежитии, в комнатке без замка тетради стоят на полке… Сколько мы слыхали-читали про то время, когда сосед доносил на соседа, сослуживец на сослуживца, но есть хотя бы одно утешение при взгляде на его горькую жизнь: на него никто не донес, ― эти неорганизованные, некультурные, распущенные (а он не скупится на такие эпитеты) простые советские люди его не предали.
Отметим и еще одну чисто цветаевскую черту: у него исторический взгляд на собственную жизнь. «Но я полон любопытства к своей собственной судьбе, и мне объективно интересно, с точки зрения историка и романиста, как она будет в дальнейшем развертываться», ― и в этом, кстати, разгадка объективного, т. е. не эмоционального, тона его записей.
Совсем другой тон у его писем, особенно к сестре. Понимая, что они оба переживают трагедию семейного рока, напрягая свои силы для самосохранения и осуществления своего призвания, он старается приободрить сестру-узницу надеждами на лучшее будущее, ждущее их обоих.
Сохранившиеся литературные опыты Георгия Эфрона почти все вошли в эту книгу. Это наброски начинающего писателя, которому не исполнилось еще 19 лет, который только полгода пожил московской студенческой жизнью, из которой был вырван воинским призывом. «Он начал робко с ноты “до”, и не допел ее, не до… Не дозвучал его аккорд, и никого не вдохновил…»
Но нам хочется привести одно шуточное стихотворение, которое написано на обороте листка конспекта с записями грамматических категорий и форм, ― оно показывает совсем другого Георгия Эфрона, милого и наивного.
Своей начитанностью Георгий Эфрон поражает и современного читателя. Он принадлежал к той части русской эмиграции, где читали много и на разных языках. Он тоже читает много и умно: Монтерлан, Бергсон, Валери, Клодель, Жид, Сартр, Малларме, Шекспир, Достоевский, Писемский, Леонов ― это совсем не легкое чтение.