К половине одиннадцатого почти все палатки у метро закрываются. В сырой и промозглой полутьме светится только овощная. В ней изнывающая от скуки продавщица с широкими скулами и такими обесцвеченными волосами, что они напоминают стеклянную корейскую рисовую лапшу фунчоза, беседует с бродячим книгоношей в вытертой пыжиковой шапке. Вернее, не знает, как от него отвязаться. У него в руке большая клетчатая сумка, полная книг, которые продаются «все по тридцать». Вниманию продавщицы предлагаются «Молодые годы короля Генриха Четвертого». Книгоноша так опутывает женщину словами, так увивается вокруг нее, что еще чуть-чуть, и он, точно удав кролика, проглотит ее вместе с желтоватыми подмороженными кочанами капусты, синими огурцами и черной бугристой картошкой. … — Старинное советское издание… Вы откройте, откройте книгу! Смотрите — это фотография молодого Генриха Наваррского… Правда, красивый?
Овощная продавщица, оставив попытки стряхнуть с себя наговоренные слова, ослабевшей рукой протягивает тридцать рублей книгоноше, берет книгу и кладет ее подальше от себя, в долгий ящик с луковой шелухой. Мужчина прячет деньги в карман и растворяется в темноте, из которой сыплется мелкий снежок и на мгновение выпадают собака и бородатый человек с бутылкой пива, но тут же впадают обратно.
На «Сухаревской» в вагон вошла престарелая лиса Алиса в пуховике, расшитом золотой тесьмой и разноцветным бисером. Плачущим голосом просила у добрых людей на дом, купленный под «тяжелые» проценты. Вернее, просила помочь с выплатой процентов. Попросила, посмотрела на нас пристально, оценивая степень нашей доброты, потом решительно отодвинула от двери какого-то мальца в огромных наушниках и вышла из вагона.
— Кризис, бабка, у всех, не только у тебя, — думали мы ей вслед всем вагоном.
День сегодня серый. Не как волк, но как мышь. Прошмыгнёт переулками — и нет его. Проснёшься на работе, продерёшь глаза, бросишься за ним вдогонку — ан поздно. Он уже вчерашний. Только и останется от него, что телефонный звонок безответный, да письмо ненаписанное, да слова несказанные. И ты всё это потащишь с собой в новый день, чтобы непременно ответить, написать и сказать. А в новом дне свой звонок, своё письмо, и слова тоже, но уже совсем другие — не те, которые были вначале. Ты их тоже станешь перетаскивать за собой изо дня в день, изо дня в день… пока не наберётся их такой ворох и не окажется, что никто… и никогда. Да и некому.
На «Маяковской» целовались юноша и девушка. То есть де-юре они целовались, а де-факто девушка, которая была на полторы огромных головы выше юноши и шире его в плечах, не говоря о груди, так целовала своего избранника, что многие в вагоне забеспокоились — не задохнётся ли? Но юноша, видимо, был живучий. Когда девушка раскрыла рот, и он смог вытащить обратно свои распухшие губы, подбородок, нос и, кажется, левое ухо — он ещё смог улыбнуться, помахать всем рукой и уйти без посторонней помощи своей девушки. Поскольку мы с товарищем стояли в непосредственной близости от эпицентра, то тоже отошли. На всякий случай.
При переходе через Электродную улицу одна загадочных лет дама, в потёртой каракулевой шубе, со следами стихийных бедствий на лице, говорит другой таких же лет даме, в мужской аляске на два размера больше, с банкой «Отвёртки», прилипшей к губам: «Ир, да ты что? Куда он нас приглашает? Он же ебанутый. Не май месяц сейчас. Ты хочешь себе яйца отморозить? Хочешь?! Я свои — не хочу!» Вторая дама отхлёбывает из банки, потом протяжно, задумчиво рыгает и молчит.
В Москве, если снег падает — разбивается насмерть. Он когда вылетает, то, само собой, летит куда-нибудь в лес или в чистое поле. Там упадёт, укроет, укутает и даже украсит. И всем хорошо — и ему, и полю, и лесу. Но это если долетит. А если роза ветров не та, которая к лесу и полю, а наоборот, да ещё и с шипами? И гонит его на трубы, на шоссе, под ноги, под колёса, под ножи снегоуборочных машин, под лопаты дворников. И его затопчут, заездят, сгребут в грязные кучи, польют реагентами. Да он и сам растает поскорее, чтобы не мучиться. Но пока он падает, на него можно смотреть. Как на девушку, которая никогда твоей не будет, а всё равно — чудо как хороша. Она через минуту за угол завернёт или в машину сядет, а ты стоишь, рот разинув, или идёшь за ней. Даже и не за ней, а за своими глазами, которые оторвать от неё не можешь. Вот так и город смотрит на снег. Запрокинет окна в небо и смотрит. И в этот самый момент… Кто его знает, что происходит в этот самый момент. Я и сам не знаю. Но знаю, что хорошее. Может, даже и очень.
Старуха лет семидесяти в огромном пуховом берете, с волосами, крашеными в цвет запекшейся меди, читает роман «Одиночество в сети», и вздрагивающий на стыках поезд покачивает ее голову удивлением и сомнением.
— Мужчина, а это у вас какой мех на куртке? — спрашивает продавца интеллигентного вида нетрезвая женщина в очках с треснутым стеклом. — Вон тот, который на лису похож.
— А я вам скидку сделаю. Берите и не думайте. У меня их отрывают с руками.