Одно дело — прочесть где-то описание стремительных бросков азиатской конницы, и совсем другое дело — ощутить его на практике, самому: сжать ногами удивительное существо, ровно, как в люльке, несущее тебя, и слышать размеренный перестук копыт, и подставлять лицо и тело сухому воздуху, рвущемуся навстречу…
А если еще представить себе, что ты не один скачешь, что вас много, и движение — общее, и топот — общий, веселый, задорный, боевой, и ветер — один на всех… Так и тянет достать из-за спины лук и пустить стрелу на ходу…
Война с Японией закончилась неожиданно быстро — мы даже освоиться толком не успели, недоумение охватило нас, мы как-то растерялись, что ли: как это, неужели действительно не надо больше воевать? Втянулись вроде…
Покатили домой наши боевые части, началась демобилизация, появились первые группы военнопленных — их направляли на работы. На барахолках стали торговать не только самосадом и замороженным в тарелках молоком — первый раз увидел, вздрогнул: разложенные на прилавке молочные диски напоминали кустарно сделанные луны — кто станет их покупать?
Стали торговать еще и трофеями. Огромными, двойными шелковыми халатами и шарфами; я купил такой халат из белого шелка, хватило на две рубашки, и маме на блузку, и еще на что-то. Тонкими, но теплыми, очень широкими, мягонькими армейскими шерстяными одеялами. Замшевыми перчатками огромного размера; внутри них были вшиты еще шерстяные перчаточки, плотно обтягивавшие руку, — воздушная прокладка между шерстью и замшей позволяла шутя выдерживать любой мороз. Вигоневыми носками, связанными прямо, без пяток: проносился на самом уязвимом месте — поворачивай, носи дальше. Тоже к войне готовились основательно, будь здоров, не хуже, чем немцы.
Еще часами торговали, неважными, штампованными. Солдаты любили обменивать их «не глядя»: по возгласу «махнем?» каждый зажимал предлагаемые им для обмена часы в кулаке, а уж там — как повезет.
Мирная жизнь стала быстренько налаживаться. В гарнизоне свободные от дежурства солдаты моего взвода — с командиром во главе — гуляли на свадьбе Гриши Иванейшвили, одного из лучших наших линейщиков, темпераментного грузина, влюбившегося в дочь рудокопа; свадьба была честь честью, но взял ли Гриша потом молодую с собой на Кавказ, я не уверен, что-то там такое вышло; родители в дни Гришиной демобилизации приезжали ко мне, просили повлиять… Не помню.
А вслед за Гришей…
Центр взвода располагался в соседнем поселке, по внешнему виду — очень большой деревне. Грязные улицы со всякой «приусадебной» живностью на них, для жилья — часть избы, местная почта с «узлом связи», мы называли его «узелочек», — все как полагается, все давно и хорошо знакомое, так же оно выглядело и на далеком теперь Западе, отсюда неожиданно ставшем казаться заманчивым, желанным и труднодостижимым.
Но было в поселке и кое-что, отличавшее его от обычных поселений такого типа. К поселку вплотную примыкала территория пограничной части, расквартированной тут бог знает с каких времен и обосновавшейся капитально. Место тихое, служба шла спокойно — граница-то с дружественной страной, — и различные помещения части, и служебные, и жилые, располагались так, как это принято в солидном гарнизоне. Солдаты размещались в казарме, начальствующий состав — те, кто с семьями, во всяком случае, — занимал домики на две семьи. При домике — садочек; спокойно, уютно, снабжение, в общем, нормальное.
В таком домике я стал вскоре частым гостем. В одной половине жил старший лейтенант, работник то ли штаба части, то ли политотдела, с милой, гостеприимной, бездетной женой. В другой — одинокая молодая женщина, врач, год с чем-то назад прибывшая сюда по распределению: после окончания института ее направили работать в медчасть.
Сейчас я уже плохо помню подробности меблировки комнаты Евдокии Петровны, но одно впечатление осталось прочно: все белое. Чисто выбеленные стены и потолок, белоснежная скатерть на столе — когда ели, ее накрывали клеенкой, — белое покрывало на кровати, такая же накидка из марли на подушках, такой же чехол на небольшом диванчике.
Отсюда, из давно уже мирной жизни, я всматриваюсь в это белое раздолье спокойно, без восхищения — в театре, например, сплошным белым цветом часто обозначают потустороннее, смерть. Тогда, после войны, после долгих лет, проведенных в окружении черного, или зеленого, или красного, — белое ассоциировалось преимущественно с госпиталем, в крайнем случае, с киносеансом: экраном служила обычно грязноватая простыня, — тогда впечатление, произведенное на меня этой белоснежной комнаткой, было ошеломляющим.
Вот он — Дом, вот — Очаг, в их подлинном, в их чистом виде. Вот где можно наконец расслабиться и согреться.
А как приветлива хозяйка, как радушны соседи, как вкусно пахнет из кухни пирогами…