В эти дни ко мне неожиданно нагрянул из Самары и второй сожитель — двоюродный брат, студент Казанского университета. Это был медлительный высокий юноша, возивший длинные ноги и говоривший тягучим однотонным голосом, но вдруг прорывавшийся каскадами самого заразительного смеха. Когда однажды летом я приехал к ним на Волгу, мы жили на Барбашиной поляне под Самарой и отправились как-то вместе на лодке в город. Уставшие от солнцепека и 12-верстной гребли, мы вошли в заброшенную на лето квартиру, я захотел умыться и спросил, где лежит мыло. Он ленивым жестом указал мне на этажерку в его комнате и все тем же своим тягучим и однотонным голосом сказал:
— Не смахни там бомбу…
Я отскочил от этажерки, где действительно стояла какая-то запаянная квадратная штука из жести…
Судя по его рассказам, он, по-видимому, с таким же ленивым спокойствием отмежевался от террористов и предался учебе и музыке.
Теперь он хохотал над куплетами о персидском шахе, которые я лепил для обозрения и в которые он и Вертинский наперебой совали мне строчки…
Мы писали и хохотали всю ночь, проснулись поздно, и я был приятно удивлен, увидев кипящий на столе самовар, свежие калачи, булки и газеты, масло и колбасу. Мы шумели и орали в кроватях, громко приветствуя заботливость Вертинского, вставшего раньше нас, все приготовившего и закупившего. Вертинский скромно, с лицом мадмуазель Нитуш, принимал наши благодарности.
Когда же Вертинский делал что-нибудь не так, на него невозможно было сердиться. Во-первых, он каялся, как тяжкая грешница, опускаясь на колени…
Во-вторых, он бывал в некоторые моменты далек от всего, уходя в еще неясные для него самого творческие мысли, которые роились в его талантливой голове. У него возникали интересные, но еще смутные идеи, рождались то туманные, то ломкие, то уродливые, то жалобные, то растленные, то нетленные образы… Мы писали вдвоем одноактную пьесу — о проститутке на ночном бульваре, под затяжным осенним дождем, с шуршащими под ее озябшими ногами мокрыми желтыми листьями и с сиреневым огоньком окурка в посиневших губах. Писали ночью, ежась от прохлады на одинокой бульварной скамейке или среди шума и дыма за столом ночной извозчичьей и воровской чайной «Комаровки», где писалось лучше всего и куда ради экзотики любили заезжать представители гулящей богатой Москвы.
Однажды я услыхал, как Вертинский напевает отрывками какую-то тоскливо-звенящую песенку про девушку, умирающую в Крыму от туберкулеза.
— Что это за песенка? — спросил я.
— Не знаю… Мне девушку эту жалко и хочется ей это сказать…
— Но чья это песенка?
— Да я сам…
— Слова, что ли, твои?
— И песня… Взялось откуда-то вдъюг…
Я потащил его к пианино и по слуху подобрал аккомпанемент к этой простенькой и щемящей мелодии. Вертинский запел.
Так родилась первая песенка, тихо угаснувшая и забытая потом в шуме карьеры, в перезвоне антильских колокольчиков, в гортанных криках попугаев и пахнувших ладаном хороводах «желтых ангелов» и «лиловых негров».
Он прожил у меня до самой осени. Оперетта давно уже закончила свои спектакли и очистила помещение, где начал подготовку к открытию сезона театр миниатюр, в труппу которого вступил и Вертинский.
В этот период у меня был один друг, с которым у меня произошла размолвка. Друг этот не выносил почему-то Вертинского и избегал даже подавать ему руку. После ссоры я случайно столкнулся с ним в вестибюле театра миниатюр. Мы обменялись несколькими напряженными фразами, безуспешно пытаясь восстановить прежние отношения и установить причины конфликта, но, прервав разговор, разошлись в разные стороны.
Немного спустя я прошел в артистический «салон». Вертинский шел мне навстречу со словами: «На одну минуту…»
Я подошел к нему. Все последующее было столь неожиданным, сколь и необъяснимым: Вертинский чужим и враждебным голосом спросил меня о только что происходившем разговоре в вестибюле, выступив в роли непрошеного защитника моего друга, который нисколько в этом не нуждался и не любил Вертинского. Когда я удивился — какое до этого дело Вертинскому, он оскорбил меня.
Наутро я послал Вертинскому вызов на дуэль.
Дуэли в те годы были редким явлением. До этого я уже сходился на дуэли со своим товарищем по работе в «Вечерних известиях» Васей Чиликиным. Наш поединок с ним окончился благополучно для нас обоих. Между прочим, все московские газеты в пяти строках сообщили об этом поединке. Даже две петербургские газеты упомянули о нем, и только «Русское слово» презрительно обошло нас молчанием.
Но всего удивительней было следующее: если мы, как молодые щенята, тыкались носом в опасную игрушку, то почему же другие, серьезные люди, которым этим ведать надлежит, — почему же они, при газетной огласке, при опубликовании наших фамилий, не стукнули нас по шальным головам действовавшим законом, каравшим за дуэль?! Никто и не шелохнулся.
Вертинский отказался драться на дуэли. Семь дней он не вылезал из своего убежища, не участвовал в спектаклях и не выходил на улицу…