Нищенские дроги внушали ему много размышлений. Непорочная и скромная среди столькой пышности, она говорила как бы от имени своего клиента, эта гордая колымага: «А! стадо глупцов, толпа зевак, вы осмеяли мои антитезы при моей жизни, так вот же вам моя последняя антитеза и она удачна, плачьте et erudimini». И правда, много слез было пролито в этот день даже среди всеобщего шутовства. Слезная сцена для мелодраматического театра «О, люди», продолжали высокомерные дроги, «бессмысленные люди, осыпавшие меня выстрелами в июне 48-го года, к счастью, неудачными, что думаете вы об этом? От вас я получил одни только дроги. Но недаром достались мне и они. Дорого, по правде, мне обошелся наем ваших дрог: 50 000 фр., разложенных на 200 000 бедняков!»
И тысячу других нелепостей.
Вступление в Пантеон и нравилось ему, и не нравилось.
«Нет, это слишком, это слишком, – рассуждал он в своем безумии, – не надо при теснить никого, особенно святых, которые, быть может, живы и, значит, влиятельны. Однако забавно, что его бесчувственное тело, чья душа, вероятно, теперь судится с Господом Богом, изгоняет из их обители те или иные живые и разумные мощи, исключая, впрочем, Христа, обильно прославленного им в особом сочинении и, конечно, призываемого на смертном одре».
Похороны адмирала нанесли последний удар его бедному уму. Не эти, сквозящие безымянным ужасом, но все же величественные парижские похороны, а похороны, устроенные родным городом героя, где пустое и трескучее правительство дало безобидным сахароварам и мирным скотоводам смешное и банальное представление торжественного погребения человека in folio. Он не был на этих похоронах, но иллюстрации быстро познакомили его со всем ходом событий. Катафалк, вынос ночью, многократные прохождения по узким улицам – все это его не удивило. Он еще и не то видал в Париже, кроме разве абракадабрических извиваний шествия, устроенного опереточной антрепризой.
Нет, стечение священников и певчих – вот чем он упивался здесь. Боже праведный, сколько тут было ряс. Рой белых стихарей, развевавшихся на северном ветре, цела туча подрясников, горностаев, парчи, кардинальских беретов, брыжей, наперсных крестов, митр, черного и Белаго мертвецки пьяного духовенства. Нельзя было сказать, чтобы на этом погребении было больше свиней, чем священников, – случай, увы, описанный в балладе на смерть того Олимпио, у котораго с великим Королем было общим лишь то, что при их последней прогулке ногами вперед народ натешился вдоволь и напился в лоск.
И мысль его работала. В мечтах он устраивал и себе выдающиеся похороны. Его средства позволяли ему всяческие причуды. Но вот вопрос: что избрать? Благородную ли простоту или кичливое великолепие? Придумать что-нибудь новое он был не в силах: коммерческая голова – и ничего больше. Запрошенные им художники рисовали ему проекты, достойные красоваться в бестолковой Академии. Он приходил в отчаяние, не чуя скрытой дутости этих отвратительных набросков. Он страдал, он потел. Сколько завещаний в виду его погребения! Сколько приписок!
Менингит, логическое последствие стольких мозговых потрясений, несколько дней тому назад вырвал его из объятий дорогого семейства. Сообразно с его высоким имущественным положением ему устроили похороны по первому разряду с торжественной обедней, отслуженной епископом in partibus и пропетой у Святого Филиппа Фором, Патти и другими знаменитостями.
Все это было прекрасно, но, в сущности, обыденно. В какое отчаяние пришел бы он от этих похорон без указательного пальца, без гвоздя, наш бедный милый Эрнест.
В утешение его навеки скорбной душе добавим, что, так как в качестве торговца бельем оптом и в розницу он поставлял товар Деруледу и сверх того был еще членом Академии, то на его похоронах было много народу.
Эстампы
Какое наслаждение – в немного пасмурный послеполуденный час, в сентябре или еще в конце мая, без утренней тревоги, без планов на вечер, подкрепившись легким завтраком, слоняясь только чтобы убить время, какое наслаждение, какое истинное наслаждение перебирать эстампы у дверей какого-нибудь маленького магазина, гордости и отрады всей набережной, еще не отчужденной в общественную пользу.
Торговец, почтенный и недоверчивый, на пороге покуривает трубку и из-под очков вращает направо и налево глазами под сенью сломанных полей старинной соломенной шляпы. Внутри помещения, уткнувшись носом в папки, копаются любители в поисках за каким-нибудь оттиском или подписью, известными только им… да старьевщикам. Хозяйка дома приходит и уходит, беседуя со знакомыми покупателями, а в самой глубине задней комнаты, загроможденной старыми сундуками, исторической посудой и пустыми клетками, шестнадцатилетний ученик в тени старого шкафа пристает к томительно зрелой продавщице.
Между тем перебираешь эстампы – само собой разумеется, что денег в кармане немного – и ограничиваешься в своих экскурсиях лишь дешевыми папками, к тому же единственными, которые осторожное благоразумие купца позволяет ему выставлять наружу.