Все же невозможно отрицать, что молодые поэты первого Парнаса, благодаря как братскому единению их в день суровой борьбы, так и последовавшим трудам, создали одни то спасительное брожение, которое привело к только что упомянутой мною счастливой и благотворной перемене. Жестокие насмешки, вопиющая несправедливость и, что всего мучительнее, первоначальное равнодушие со стороны, по-видимому, компетентного общества, ничто не лишило их мужества, не остановило, не поколебало в них на мгновение сознания собственной ценности и значения своих потраченных усилий. Им не пришлось вести, подобно «романтикам 1830 года», блестящих полемик, например, на сцене, имея впереди могучих вождей, ни вступать в почти физические столкновения с противником; их цель была выше, их идеал был бесконечно менее конкретен; дело шло совсем не о том, чтобы поддержать крикливые теории всеми средствами, будь то даже кулачным боем, столь милым для юных сил. Нет, они были и большей частью остались поэтами в самом аристократическом смысле этого слова: призвать избранных толпы к уважению перед избранными духа, и избранных духа к культу изысканности духа, взять некоторым образом под руки умного и чувствительного буржуа, этого готового на все ребенка, и заставить его (пусть насильно – так совершается хорошее воспитание) лобызать целомудренные ноги Музы – языческое слово, но вечная идея, – такова была их цель, ныне достигнутая. Заметьте, что у них не было вождя. Их союз был самопроизволен; никто не толкал их в бой, они сами рвались и этого было достаточно. Конечно, они поклонялись тому или иному, из молодых и из старых: Бодлеру, Леконту-де-Лилю, Банвилю, этим последним борцам, великолепным по их одиночеству и своеобразию, отходившим без возможности иметь учеников; но заметьте, как ни у кого из них нет ничего схожего, кроме некоторых неизбежно общих формул, ни с кем из своих славных предшественников, равно как и ни с кем из первенцев этого века. Напротив, если бы нужно было во чтобы то ни стало отыскать подобных этим оригиналам, они нашлись бы в веках традиции – в шестнадцатом, у которого они справедливо заимствовали свободную и согласованную дисциплину, и в семнадцатом, который они напоминали мучительной работой над языком и крайне тщательной выдержкой. Трудные времена эти последние годы, бестолковые и часто напоминающие Вторую Империю, для истинных писателей, для чутких и стыдливых поэтов, каковы мы, дерзаю сказать это в наши дни, требующие непристойности во что бы то ни стало.
Второй Парнас вышел два года спустя и на этот раз составленный лучше; он подчеркивал первоначальное направление, опираясь на авторитет более известных имен и вышедших за это время произведений, уже пространно обсужденных и горячо оцененных. На этот раз Сент Бев, интересовавшийся первым Парнасом только платонически, оставил свою обычную осторожность и благоволил принести и свой кирпич для здания, уже на три четверти выстроенного не без прочности и красоты. Прочие из старых писателей, державшихся в стороне, изменили свое отношение и мужественно встали под наше молодое знамя, уже изрешеченное пулями. Наконец-то, нисколько, безусловно нисколько, не поступаясь нашей справедливой дерзостью, мы выигрывали в «почтенности», и критика, утомленная войной, склонила знамя и уступила нам дорогу, приветствуя нас даже несколькими залпами!
Большая задушевность царила среди парнасцев. Они ежедневно собирались в антресолях Лемэра для изысканных бесед, в которых шутливость и едкое остроумие имели свою законную долю: этот удивительный собеседник, Банвиль, такой тонкий, спокойный, поистине любезный на фоне порой убийственных эпиграмм; Леконт де Лиль, холодный, язвительный насмешник с жестоким зубом «Форкиады», по выражению Гёте, единственного из конгениальных ему поэтов, которого можно не умаляя сравнить с ним но научной объективности; Луи Менар, нежный афинянин досократической эпохи, в котором пробуждалась порой кровожадность мятежного социалиста; радушный Антони Дешан, слегка утомленный отбивать