Один очень близкий мне человек съел однажды разом на тысячу двести рублей земляники. Это покажется басней, а между тем оно быль, и самая достоверная. Вот как это случилось.
После довольно долгого отсутствия из Москвы приехал он в свою подмосковную. Это было в начале лета. За обедом угощают его глубокой тарелкой ранней, но очень крупной и вкусной земляники. Он ест ее с удовольствием и с чувством признательности к заботливому и усердному садовнику, думая дать ему за верную службу приличное награждение. Но наступает, что называется, пора расплаты.
Помещик спрашивает садовника, много ли продал он плодов и много ли надеется еще продать?
– Все деревья в грунтовых сараях побиты морозом, – отвечает тот, – а черви поели все плоды на оранжерейных деревьях. Выручки никакой быть не может.
– А что стоит содержание оранжерей и грунтовых сараев? – спрашивает помещик.
Ответ: ежегодно тысячу двести рублей.
– Прекрасно! – возражает барин. – Стало, по твоему расчету, съел я сегодня земляники на тысячу двести рублей. Слуга покорный! Спасибо за угощение. А между тем вели написать в конторе себе отпускную, и чтобы и духа твоего здесь не было.
Управителю велел он тотчас же упразднить оранжерею и прекратить все садовые расходы. Забавно, что, приехав в Москву, узнает он, что разносчики особенно хвастаются фруктами, добытыми из оранжерей именно подмосковной его.
Известно, что в старые годы, в конце прошлого столетия, гостеприимство наших бар доходило до баснословных пределов. Ежедневный открытый стол на тридцать, на пятьдесят человек было делом обыкновенным. Садились за этот стол кто хотел: не только родные и близкие знакомые, но и малознакомые, а иногда и вовсе незнакомые хозяину. Таковыми столами были преимущественно в Петербурге столы графа Шереметева и графа Разумовского.
Крылов рассказывал, что к одному из них повадился постоянно ходить один скромный искатель обедов и чуть ли не из сочинителей. Разумеется, он садился в конце стола и, так же разумеется, слуги обходили блюдами его как можно чаще. Однажды понесчастливилось ему пуще обыкновенного: он встал из-за стола почти голодный. В этот день именно так случилось, что хозяин после обеда, проходя мимо него, в первый раз заговорил с ним и спросил:
– Доволен ли ты?
– Доволен, ваше сиятельство, – отвечал он с низким поклоном, – всё было мне видно.
Карамзин был очень воздержан в еде и в питии. Впрочем, таков был он и во всем, в жизни материальной и умственной: он ни в какие крайности не вдавался; у него была во всем своя прирожденная и благоприобретенная диететика.
Он вставал довольно рано, натощак ходил гулять пешком или ездил верхом, в какую пору года бы ни было и в какую бы ни было погоду. Возвратясь, выпивал две чашки кофе, выкуривал трубку табаку и садился вплоть до обеда за работу, которая для него была также и пищей духовной, и хлебом насущным. За обедом начинал он с вареного риса, которого тарелка стояла всегда у прибора его, и часто смешивал рис с супом. За обедом выпивал рюмку портвейна и стакан пива. Вечером, около 12 часов, съедал он непременно два печеных яблока. Весь этот порядок соблюдался строго и нерушимо, преимущественно с гигиенической целью: Карамзин берег здоровье свое и наблюдал за ним не из одного опасения болезней и страданий, а как за орудием, необходимым для беспрепятственного и свободного труда. Кажется, в последние годы жизни его вседневный порядок был несколько изменен; но в Москве держался он его постоянно в течение нескольких лет.
Мы сказали, что был он в пище воздержан. Был он и не прихотлив. Но как никогда не писал он наобум, так и есть наобум не любил. В этом отношении был он взыскателен. У него был свой слог и в пище: требовались припасы свежие, здоровые, как можно более естественно изготовленные. Неопрятности, неряшества, безвкусия не терпел Карамзин ни в чем. Обед его был всегда сытным, хорошо приготовленным и не в обрез, несмотря на общие экономические порядки дома. В Петербурге два-три приятеля могли всегда свободно являться к обеду его и не возвращались домой голодными.
В 1816 году обедал он у Державина. Обед был очень плохой, Карамзин ничего есть не мог. Наконец к какому-то кушанью подают горчицу; он обрадовался, думая, что на ней отыграться можно и она отобьет дурной вкус: вышло, что и горчица была невозможна.
Державин был более гастроном в поэзии, нежели на домашнем очаге. У него встречаются лакомые стихи, от которых слюнки по губам так и текут. Например:
В двух первых стихах рифма довольно тощая, но содержание стихов сытное.
Или:
Тут есть и
А эта прелесть: