Как бы ни обстояло дело с моим карьеризмом, но у меня есть желание и намерение прожить жизнь так, чтобы иметь право назвать клеветой всякое обвинение в
В порядке конвергенций у И. М. Тронского и у меня возникла следующая теория.
Если человеку скажут, что он глуп и что он пишет никуда не годные статьи, – то у него нет оснований обижаться или по крайней мере проявлять свою обиду.
Если же человеку скажут, что он поступил не совсем так, как следует поступать порядочному гражданину, – то он должен, в сущности, бить или вызывать на дуэль.
У нас же, напротив того, в первом случае перестают кланяться, а во втором устраивают товарищеский суд – т. е. в обоих случаях поступают не по существу дела.
Тынянов явил собой удивительный образец какой-то мелкой гениальности.
Его назовешь (слегка поперхнувшись) – гениальным ученым, но большим ученым его не назовешь никак.
Может быть, разгадка в том, что он вообще не ученый (не по знаниям, а по темпераменту); может быть, этого одного ему не хватило для того, чтобы быть Потебней?
Пруст – писатель с большим эротическим зарядом, притом совершенно преодолевший порнографию. Очень общо говоря, порнографией оказывается эротика, введенная со «специальной целью».
Оговариваюсь: во-первых, не существенно, была ли действительно у автора внелитературная цель, и какая именно – существенно, как это выглядит в книге.
Во-вторых, писатель может быть «с честными намерениями». Например, с гражданским намерением предостеречь пролетарское студенчество от развратной жизни; или даже с литературным намерением заострить метафору, расширить словарь и проч. (в последнем случае порнография, как и безвкусица, может оказаться положительным историко-литературным фактом).
В «Вазир-Мухтаре» становящаяся уже пресловутой эротическая сцена Грибоедова с Леночкой – неприятна. Если это похабщина, то сейчас похабщиной литературу не удивишь; если же это просто эротика, то у нас не хватает уверенности в том, что это
В свое время Лев Толстой был шокирован описанием в «Une vie» розового тела героини, принимающей ванну. Не стоит подозревать Толстого в литературной жеманности; кроме того, он понимал и любил Мопассана; его раздражила
Читала воспоминания Белого о Блоке.
Из этих людей душа прет. Книга потрясает и внушает зависть (к этому непомерному богатству жизнью) – и вместе с тем нельзя удержать легкого отвращения. Хорошо, и то не совсем хорошо, а отчасти гадко, если душа прет из Белого – Блока, ну а если из курсистки… тогда как?
Человеку сегодняшнего дня невозможно отделаться от отношения к «душе» как к чему-то не совсем чистому.
Мне вспомнился любопытный разговор с В. М. Жирмунским.
Мы с Гуковским как-то говорили ему о намечающемся среди литературной молодежи повороте к символизму; о том, что нам всем особенно близок становится Блок «третьего тома».
Неожиданно для меня Жирмунский принял это с удивлением и как бы неприязнью. Наконец сказал нехотя: «Нет, Блок – это все-таки что-то стыдное».
Теперь только я поняла это вполне. Хорошо нам: для нас это литература, а для него конкретная психическая действительность, стыдиться которой его научило время, потому что время побеждает даже Жирмунского.
(Эйхенбаума оно никак не может победить, потому что Эйхенбаум бежит впереди и через каждые десять лет говорит времени: а ну-ка теперь изменись!)
И все-таки нельзя не благоговеть. Дело не в том, что они были большими людьми. Бессмысленно уважать человека за его гениальность, но нельзя не уважать солдата, простреленного на фронте.
Дело в том, что им было свойственно отвечать за слова как за поступки и умирать от одних мыслей (говорят, так погиб Блок).
Мы же погибаем только в тех случаях, когда нам ничего другого не остается, – и поэтому у нас нет биографий, как говорит Тынянов (который все хочет и не может «умереть молодым»).
Если бы эти строки попались на глаза Бете, то она, вероятно, сказала бы, что у меня очередной русско-еврейский надрыв.
Между тем это совсем не надрыв, это интерес к настоящим вещам. Существует психологический закон: за каждую вещь должно быть заплачено, в противном случае она рано или поздно окажется недействительной.
Нарыв, например, вздорная вещь, но если от него умирает человек, мы перестаем над нарывом смеяться; примерно так же обстоит дело и с надрывом.
Я не настаивала бы на этом, если бы у меня лично не имелось нескольких вещей, в большей или меньшей степени портативных, за которые мне удалось расплатиться, – и если бы я не имела возможности эмпирически сравнивать их со всеми другими.
Еще о «Вазир-Мухтаре». Роман скорее истерический, чем исторический.
(Мой каламбур, по-моему, плоский, но Бухштабу понравился – записываю из уважения к нему.)