Вчера разговор с Борей об еврействе и проч., который возобновил во мне ход мыслей в этом направлении. Не знаю, волнует ли меня этот вопрос; скорее, он время от времени меня занимает.
Евреи обижаются, когда их ругают. Евреям говорят: как это вы хотите, чтобы мы вас не ругали, когда вы сами себя ругаете.
Еврейский антисемитизм крайне гадок потому, что его психологической основой является не самоосуждение, а самоотчуждение, – притом произвольное.
В 24-м году Корней Иванович Чуковский, взяв на себя роль моего литературного покровителя (впрочем, когда я попросила три рубля аванса – он не дал, сославшись на то, что редакция «Русского Современника» находится в затруднительном денежном положении), захотел быть и моим крестным отцом.
Он печатал мою первую рецензию, которая ему нравилась, и уговаривал меня выбрать себе псевдоним.
– Покойный Гумилев говорил, что он не любит псевдонимов, – ответила я.
– Но у вас никуда не годная фамилия. Вас слишком много.
И он показал мне корректурный лист библиографического отдела журнала, где я нашла, не считая себя, еще двух однофамильцев, да еще музыкальных рецензентов.
Пока я стояла, уныло рассматривая совершенно одинаковых Гинзбургов с разными инициалами, Чуковский говорил: «Вот я, например, Корнейчук. Я понял, что эта фамилия слишком мужицкая, хохлацкая, и сделал себе Чуковского».
– Корней Иванович, знаете, я, может быть, взяла бы себе псевдоним, если бы я не была еврейкой. В еврейских псевдонимах – всегда дурной привкус. В них неизбежно есть что-то от фальшивого вида на жительство.
– Вы, кажется, правы, – сказал Чуковский.
Я несомненно была права.
В выборе псевдонимов евреи редко бывают нейтральны; неприличие в том, что они почти всегда plus Russe que la Russie même[32]
. Между тем нельзя шутить культурой и нехорошо брать на себя обязательства чужой крови.Как ни странно, но есть на свете нечто еще худшее, чем еврейские националисты, – это еврейские антисемиты.
Я вовсе не пишу о чужих пороках с точки зрения собственной добродетели; я пишу о психологических явлениях, которые, вероятно, были бы мне непонятны, если бы не были в какой-то степени свойственны.
Таких людей, как я, отличает от дурных людей не отсутствие дурных свойств, а умение их стыдиться; не скажу – с ними бороться.
Я как-то провела вечер у Томашевских. Среди множества разных разговоров всплыл разговор на национальные темы.
Тогда как раз шла всесоюзная перепись. Томашевский в виде курьеза рассказал о том, что кто-то из его приятелей-литераторов написал в анкете, в рубрике о национальной принадлежности, – еврей.
Я заметила, что сделала то же самое.
Б. В. долго говорил об абсурдности этой точки зрения, о том, что национальность определяется языком и культурой, и проч.
«Вот я, например, полупольского происхождения, но ведь мне не придет в голову писать – поляк. У евреев это реакция на прошлое угнетение».
Томашевский верно определил факт, но неверно его оценил.
Каждому еврею русской культуры представляется возможность попасть в следующую ситуацию. Он приходит и говорит: «Помилуйте, да я русский!» А ему отвечают: «Помилуйте, вот у вас курчавые волосы и нос соответствующий, и даже состав крови у вас другой, нежели у арийцев».
На это существуют возражения: раса – понятие темное, национальность определяется языком и культурой; не считают себя обрусевшие немцы немцами и т. д. Много доказательств. Доказательства – условная вещь; точнее говоря, условна область применения доказательств. Есть положения, на которые нельзя отвечать доказательствами; на них отвечают смехом, слезами, мордобитием… есть положения, на которые вообще нельзя отвечать.
С полной убежденностью и убедительностью для себя я избираю нелогичный образ действий. Из благоразумия, из атавизма или из мнительности – я, человек русского языка, русских вкусов и русской культуры и, смею думать, абсолютной преданности русской культуре, именую себя в анкетах еврейкой – все это не заботясь о тонкостях различия между расой, национальностью, гражданством и вероисповеданием.
Во время знаменитого одесского погрома 1905 года мне было два года, и я болела скарлатиной. Дядя пешком пошел в аптеку на Херсонской. Вышел аптекарь-еврей (аптекарей не трогали, очевидно из гуманности), узнал в дяде еврея и сказал ему: «Вы сумасшедший. Как вы можете ходить по улицам?» Дядя объяснил, что ребенок тяжело болен. Деньги за лекарство аптекарь не захотел взять.
Меня лечил доктор Стефанский, наш сосед по дому и добрый знакомый отца. Он снял у себя икону, под пальто принес ее к нам и умолял папу выставить икону в окне. Папа отказался начисто.
Разумеется, на окраинах, в еврейских кварталах, подобные ухищрения не могли бы пройти. Но в нашем районе, особенно в нашем доме, где евреев было очень мало, где не стали бы специально искать по квартирам, подобные вещи проделывались. Христиане же многие выставили в окнах иконы для того, чтобы их, так сказать, зря не тревожили. Доктор Стефанский имел свои основания.