– Знаю, милый. Зато я боюсь.
– Мам, я большой мальчик.
– А то, милый. Ты у нас взрослый.
Она присела на край кровати, убрала пальцами кудрявые прядки со лба сына. Знала, что ему, наверное, не нравятся телячьи нежности, какими одаривают детишек куда младше него, но сын недовольства не выказал.
Он до того походил на отца, что аж жутко делалось, даже взглядом потупленным, а ведь подними он его в тот момент да посмотри в ее глаза, может, и пришлось бы Арлин отводить их в сторону. Впрочем, он этого не сделал.
– Милый?
– Чего, мам?
– А ты не пытался…
– Что?
– Нет. Ничего. Должна идти.
– Нет, правда. Что?
– Не пытался ты… вроде как… свести меня с мистером Сент-Клером. Нет? Я просто уверена, что не пытался.
Эти (как у Рики!) глаза взметнулись и уставились прямо в нее, а ей чудом удалось не отвести взгляд.
– А что? Тебе он не нравится?
Будто кулаком в живот ударили, никак не меньше, когда она поняла: он пытался. Пусть и не было особой уверенности, отчего это кажется таким важным. И тут, глянув на домашнее задание Тревора, она увидела лист бумаги, на котором была изображена его задумка. Круги, как те, что чертил по грязи Джерри, тогда, между двумя кометами, когда мгновенная вспышка высветила веру в то, что жизнь можно изменить.
А то, может, и две жизни.
Круги на бумаги были пустыми, все, за исключением трех верхних. Первой волны. В один было вписано имя Джерри, а потом вычеркнуто, отчего Арлин вдруг сделалось бесконечно грустно, словно бы единый росчерк разом лишил Джерри шанса. Во втором круге стояло: «М-р Сент-Клер», – и тоже было вычеркнуто, что тоже вызвало в ней какое-то чувство, хотя она ни назвать его не могла, ни отделаться от него. В третий круг было вписано: «Миссис Гринберг», – что, слава богу, вовсе ни о чем ей не говорило. По крайней мере, эту самую миссис Гринберг не выносят вон с цветами, – во всяком случае, насколько Арлин было известно.
Поначалу ее собственные слова прозвучали не совсем правильно:
– Ну, вообще-то, Тревор, нет. Не думаю, что он мне по-настоящему нравится. Он на меня как-то нервно действует. А что? Он тебе нравится?
– Ага. Еще как.
– Почему?
– Не знаю. Думаю, потому, что ему можно всякое сказать. А он потом тебе всякое в ответ скажет. Просто и честно – разом. О чем ни подумаешь, можешь просто сказать. Это ведь здорово, правда?
– Ну-у, думается, так, только… милый, просто не могу понять, зачем тебе это понадобилось.
– По-моему, он одинок, мам. И, я знаю, ты тоже. И ты всегда говорила, что нельзя судить о людях по тому, как они выглядят.
– Да. Это верно. Нельзя. – Арлин так много узнавала из этих коротеньких разговоров с сыном. Он всякий раз клялся, что от нее чему-то научился, что только повторяет за ней. Но получалось, что мудрость его советов заставляла ее каждый раз ломать голову, достаточно ли она мудра, чтобы следовать им. – И дело, милый, вовсе не в том, никак не в том, кто как выглядит, просто… ну, ты же не хуже других знаешь, что твой папка скоро вернется.
Поначалу Тревор не ответил, лишь взглянул на нее с таким выражением, от которого у нее под ребрами будто все сосульками поросло и дышать стало трудно. Если б ее принудили описать этот взгляд словами, то так и подмывало назвать его взором жалости, только наверняка сыну не хотелось быть таким жестоким.
– Мам. – Арлин не желала слушать того, что он скажет дальше, но язык не повиновался попыткам предотвратить неизбежное. – Мам. Уже больше года прошло.
– И что?
– Он не вернется.
А она так старалась уберечь дом от грязи этих слов, даже в самых глубинах уставшего разума не держала их, даже в четыре часа бессонного утра. И вот они прозвучали, и понадобились крайние средства, чтобы отбиться от них.
И Арлин сделала то, чего не делала никогда. Никогда за все двенадцать лет: подняла руку на собственного сына и наотмашь ударила тыльной стороной ладони по губам. Пыталась удержать руку, еще не достигшую цели, но было уже бессмысленно, а может, сигнал от мозга вовремя не прошел.
Сын глянул на мать с укоризной, ни хворостиночки не подбросив в разгоравшийся костер стыда, пламя которого уже грозило сжечь ее заживо.
Никогда больше не ударит она Тревора, клялась себе Арлин, никогда.
И тут же, обратив все к худшему, не в силах справиться со стыдом, круто развернулась и бросилась прочь, оставив его одного.
От дыма слезились глаза. Так случалось каждую рабочую ночь в ее жизни и не прекращалось с тех пор, как вернулся домой один только грузовик – на каком ни поездить, какой не продать, но за который надо платить по полной.
Конвей Твитти[16]
орал в динамиках музыкального автомата, что ей ничуть не нравилось и еще больше портило и без того гнусное настроение, лишь иногда становилось легче: рев перекрывался громкими голосами да звоном пивных банок.