В двух кварталах от дома Елизаветы Федоровны находился Воскресенский собор, напомнивший по внешнему сходству Корсунскую церковь в Угличе. Разве что колокольня чуть выше и более утонченная. Мы с Настей вошли внутрь собора. Литургия закончилась, читали часы, псалом пятьдесят четвертый: «кто дал бы мне крылья, как у голубя? я улетел бы и успокоился бы; далеко удалился бы я, и оставался бы в пустыне; поспешил бы укрыться от вихря, от бури».
Настя обошла со мной четыре придела (пророка Илии, Николая Чудотворца, Успения Божией Матери, святых Афанасия и Кирилла), мы поставили свечи у икон. В главном приделе, Воскресения Христова, я помолился у образа Спасителя, она тоже что-то пошептала. Когда мы вышли из собора, она некоторое время сосредоточенно молчала, размышляя о чем-то своем, и только когда мы подходили к Торговой площади, задала свой главный, мучивший ее еще в соборе, вопрос:
– А ты, правда, веришь в Бога или притворяешься?
– Почему ты так спрашиваешь? – удивился я.
– Мой папа говорит, Бога придумали попы и эксплиататры. А мама говорит, что Он есть.
– Конечно, есть! Обернись на эти мощные дубы сбоку от храма, посмотри, как ярко светит солнце. Кто создал весь этот прекрасный мир?
– Папа говорит, все само придумалось.
– И эта башня сама собой придумалась? – я поднял руку вверх, показывая на каланчу, рядом с которой мы остановились.
– Каланчу придумал Достоевский19
.– Достоевский романы придумывал, а не каланчи, – поучительно поправил я Настю.
Она топнула ножкой:
– А папа говорит, каланчу придумал Достоевский!
– Ну, ладно, ладно, – поспешил я согласиться. – С твоим папой я спорить не буду. Возможно, насчет Достоевского он и прав, но нет ни одного человека, который хоть однажды не слышал бы в своем сердце голос Христа. И папа твой слышал, иначе бы его сердце не болело о страданиях «эксплуатируемого народа». Наверно, в его голове много шума. Вероятно, он видел много несправедливостей, обмана и поэтому перестал замечать прекрасное, перестал слушать голос Христа. Это случается со многими очень умными людьми. Он часто у тебя улыбается, смеется?
– Он очень занят. Ему некогда смеяться, – с грустью посетовала Настя и, секунду помолчав, вдруг с надеждой в голосе спросила: – Ты ему карамельку из бороды достанешь?
– Ну, ради тебя, если он очень захочет, конечно, достану!
– Ради меня! – обрадованно закричала Настя.
Мы рассмеялись, взялись за руки. Я попросил ее показать мне почту. На почте телеграфировал Александру Егоровичу Крилову, что остановился в Мологе, в доме Николая Антоновича Бродова в Воскресенском переулке.
Потом Настя повела меня в сквер к Манежу20
, потому что там «очень красиво, зацвела черемуха и есть где поиграть». Затем мы просто ходили по улицам города, она показывала дома, в которых живут ее друзья, гимназию, в которой будет учиться. Снова вернулись на Торговую площадь и около Богоявленского собора спустились вниз к Волге, посмотреть на их с мамой огород, на другой берег реки и на пароходы.Лешинька
Вволю нагулявшись, насмотревшись и изрядно проголодавшись, мы уже собирались возвращаться домой, как вдруг невесть откуда перед нами возник паренек с перемазанными дегтем руками и лицом, в теплом ватнике и валенках – это в мае-то , когда все цветет, когда солнышко старух с печей на крылечки выгоняет! Упав спиной на землю, он принялся громко хохотать, дергая при этом руками и ногами. Я поспешил протянуть ему руку, чтобы поднять с земли, но он отверг ее, тут же пружинкой вскочил на ноги и шустро побежал по дороге вверх к собору.
– Кто это? – спросил я у Насти.
– Это Лешинька21
. Хорошо бы дать ему копеечку, он ее передаст тому, кому она очень-очень нужна. Так все говорят.– Как же дать, когда он убежал?
– Ну, потом как-нибудь.
Мы поднялись к стенам собора, и перед нами, спрыгнув с нависшей над дорогой толстой дубовой ветви, снова возник юродивый Лешинька.
– Ангелами невидимыми носимой22
нужен не пес, а верный, умный друг. Услышь ее зов, когда мир погрузится в море печали, – прокричал он, обратив черное лицо к небу, после чего как-то весь сник и, ссутулившись, пошел к одной из лавочек на площади.– Постой, что ты сказал? – окликнул я его.
Он обернулся:
– Дай копеечку.
Я достал портмоне, вытащил пять копеек и, размахнувшись, бросил Лешиньке:
– Лови!
Он ловко поймал монету, осмотрел со всех сторон:
– Это не копеечка.
– Это пять копеечек. Копеечки, извини, нет.
– На нет и суда нет, – ответил Лешинька, бросил пятак мне обратно и со смехом побежал вниз под гору.