Пастор не понял, когда именно послышалась мелодия, она словно подкралась из ниоткуда. Да и мелодией это было сложно назвать — лишь тихий гул голосов, походящий на низкое пение волынки. Звук доносился со всех сторон под ним, постепенно собираясь с разных сторон к единому центру. Внезапно снизу вырвался резкий всхлип, несколько раз повторился, напомнив властный призыв трубы, но по-прежнему неуловимый и далекий, подобный отзвукам эха. Дэвид не испугался, ибо в этом звуке не было угрозы, но направление его мыслей странно изменилось. Все это показалось очень знакомым, найдя отклик в нем самом. Он почувствовал себя ребенком: музыка поманила счастливым смятением и бескрайними горизонтами детства, в ней мерещились ветры нагорья и бурливость рек, она принесла запахи вереска и чабреца, закружила в незабываемых воспоминаниях.
Серебряный голос трубы больше не раздавался, но тихое бормотание подползало все ближе и прямо под ним превратилось в напев. Он посмотрел на поляну и обнаружил, что танец начался. Как и раньше, псоглавый музыкант, скрестив ноги, уселся за алтарем, а вокруг завертелся хоровод…
К своему удивлению, Дэвид понял, что взирает на пляску не с ужасом, а с любопытством. Танцевали медленнее, чем на Белтейн; неукротимая весенняя энергия нарождающейся жизни сменилась более спокойным летним шествием жаркого солнца и созревающих плодов… Сверху люди казались марионетками, покорно следующими за напевом, что нарастал и затихал, как заблудившийся ветер. От страстной ненависти, охватившей Дэвида при виде майского шабаша, не осталось и следа. С сочувствием и дружелюбной жалостью он наблюдал за простодушными плясунами, за обманутой невинностью.
«Неужто и Господь так взирает на все неразумение, творящееся в мире?» — спросил он себя. Как там выразился Риверсло?.. Если Церковь заключит душу человеческую в излишне строгие рамки, она будет искать тайные выходы, ведь люди рождаются в мире земном, пусть и помышляют о Небе… Он знал, что это богохульство, но не содрогнулся от него.
Он не мог сказать, сколько продолжались эти медлительные танцы, ибо просидел как во сне, слушая чарующие звуки… Внезапно все изменилось. Поляну покрыла тень от набежавших на луну туч. В воздух прокрался холодок. В черноте загорелись неизвестно откуда взявшиеся огни, и они не мерцали, хотя меж крон гулял ветер… Музыка смолкла, танцоры сгрудились у алтаря.
Над ними возвышался псоглавый вожак, держа что-то в
Вожак заговорил громким и пронзительным, как у сомнамбулы, голосом, но Дэвиду удалось разобрать только одно слово, повторенное многократно, — Авирон[86]. Выкрикивая его, дударь макал пальцы в кровь на алтаре и касался лба танцоров, и те, до кого он дотрагивался, падали ниц…
В этом богомерзком действе не осталось ни грана невинности. Страх закрался в сердце Дэвида, и больше всего ужаснуло то, что он начал бояться только сейчас. Он сам едва не пал под властью чар.
Потом началось нечто смахивающее на перекличку. Вожак зачитывал имена из лежащей перед ним книги, и распластавшиеся на земле люди отвечали ему. Все это больше походило на бормотание слабоумного, а не на язык земли Шотландской: сплошные гортанные звуки. И, как навязчивый припев, повторялось слово «Авирон».
Затем с жутким воплем сборище вскочило на ноги. Загудела волынка, но звучала еще какая-то мелодия, будто просачивающаяся из-под земли и из чащобы. О невинности и кротости не могло быть и речи. Раздавалась самая настоящая колдовская музыка, наигрываемая Дьяволом на пылающей адской дуде. Собравшиеся задергались в танце, словно их ноги не выносили жара лавового озера. В Дэвиде пробудился ветхозаветный пророк, взирающий широко открытыми глазами и с душой, исполненной ужасом, на творящееся нечестие.
Если танец на Белтейн можно было назвать омерзительным, то ныне перед священником бушевала животная похоть. Хоровод кружил и кружил, неистовый, но ведомый единой целью, безумие смешалось с пороком. Дэвид узнавал лица прихожанок, старых и молодых, — сколько раз они смиренно сидели в кирке по воскресениям. На всех мужчинах были маски, но он не сомневался, что если их сорвать, из-под звериных морд покажутся знакомые ему черты, обычно выражающие добронравие и благочестие. Танцующие хватались друг за дружку и разлетались в стороны, но Дэвид заметил, что при прохождении каждого круга они целовали определенную часть тела вожака, утыкаясь в нее носом, как псы на обочине.