Она призналась, что помогала женщинами рожать без боли, правда, не сказала кому именно, но дети при этом рождались мертвыми, становясь «мздою» Дьяволу. Наконец, что было хуже всего, на ее спине нашлась ведьмина отметина.
Кое-что из документа Дэвид зачитал вслух, и в голосе его звучало горькое презрение. Он сам искренне верил в опасность колдовства и в Дьявола, способного принимать человеческий облик и сбивать души людские с пути истинного, но список грехов Бесси Тод виделся ему по-детски наивным, не достойным доверия. Любая женщина, сводимая с ума болью, могла бы признаться в подобном, лишь бы облегчить страдания. Большую часть написанного Дэвид помнил с детства: такое обычно рассказывали о ведьмах, он и песенку эту сам напевал. Еще он точно знал, что никакой еды у Бесси зимой не было и она бы умерла от голода, если бы он не подкармливал ее с собственного стола… Он видел ее в Лесу, но о Лесе вообще не упоминалось. На пытке присутствовал Чейсхоуп, и он наверняка позаботился, чтобы она помалкивала о нечестивых празднествах. Несчастная была виновна, но не в несуразице, в которой призналась.
Он смотрел на Бесси Тод, распластанную в бреду на соломе и, возможно, умирающую, и тут ему на ум пришла ужасная мысль. Она является жертвой, принесенной ведьмами своему хозяину… Он когда-то читал о подобном и забыл, но сейчас вдруг вспомнил… Наверное, она пошла на это добровольно – что-то забрезжило в его памяти, – вызвалась сама, испытывая извращенное удовольствие от возможности признаться в грехе. Пытка подстегнула ее воображение. Изобел всегда говорила, что Бесси не в себе… Может, на нее пал жребий во время шабаша в кирке накануне Дня Всех святых… Чейсхоуп был не инквизитором, а темным жрецом, проводящим ритуал.
Злость и отвращение вызвали волну ярости. Дэвид порвал записи в клочки и швырнул их в лицо дознавателя.
– Так вы совершили двойное преступление? – вскричал он. – Замучили бедную слабую женщину и выдали ее бред за правду? Может, вы убили ее, душегубы! Ваши грехи не скрыть от Бога, и твои прежде всего, Эфраим Кэрд, я сам видел, что ты по уши погряз в чернейшем чародействе.
Чейсхоуп вежливо улыбался.
– Ужо не ведаю, по какому праву влезаете вы в это дело, сэр, – сказал он. – Порвали-то вы копию, но само свидетельство нынче же ночью будет в надежных руках. Вы пошли наперекор Пресвитерию и закону и отстранены, то ужо всем поведано, вы долее в пасторате не священник. Шли бы вы к себе в постелю, сэр, и помолилися, дабы избавил вас Господь от грешной самонадеянности. А женщина эта пробудет ночку под замком, покуда шериф не пришлет за нею.
– Сегодняшнюю ночь она проведет в моем доме, и, Бог свидетель, я помогу ей восстановить силы.
Если говорить о чувствах присутствующих, то их ужас казался не меньшим, чем ужас священника. Один Чейсхоуп сохранял самообладание, остальные взирали на происходящее со страхом и растущим гневом.
– Неможно этакое допустить, – мрачно произнес Майрхоуп.
– Хорош же поп, коли он готов замарать свое жилище грязным ведьмовским духом. Видать, он и сам не прочь с чортом якшаться, – выкрикнул кто-то из темноты.
Дознаватель заерзал и осклабился, бросив довольный взгляд на корчившуюся на соломе женщину.
Дэвид потерял всякий самоконтроль и, сам того не желая, вытащил меч:
– Она идет со мной. Не смейте препятствовать мне в исполнении простого долга. Если станете сопротивляться, пожалеете об этом.
– Пойдешь поперек воли совета? – как бык, взревел Майрхоуп и вскочил на ноги.
Но дурачок на насесте неожиданно подбодрил пастора:
– Славно, сэр. Славно, миленький мой мистер Дэвид. Пырните-ка его ножиком в брюхо. А я вам посохом подмогну, матушку-то как они умучили. Ночью я очей не сомкнул, всё ее вою внимал.
Среди общего смятения раздался еще один голос, и Дэвид увидел нового арендатора Кроссбаскета.
– Уберите оружие, сэр, – сказал он. – Не дело христианину сражаться с христианами. Эти честные люди следовали за явленным им светом, и ежели кого обвинять, так это сыскного, что прибыл в наши края неведомо откуда.
Его спокойный голос растекался, как масло по пенным водам. Дэвид вложил шпагу в ножны, Майрхоуп вновь уселся на бочку, Чейсхоуп повернул голову к говорившему, и впервые на его лице мелькнула тревога.