Очевидно, что Боровиковский упирается в кризис риторики, исчерпавшей свои возможности. Он будто пробует себя в разных жанрах портрета, неизменно приходя к одному и тому же результату. Эпоха ждет революционного открытия «личности» и «психологии», но все еще подразумевает под «Я» «индивидуальность» как идеально реализованную норму, а «психологию» понимает как «душесловие». Стало быть, не так уж коротко — десятилетия два с лишком — спасение виделось в новом обертоне, в новой ноте, в некоем добавлении к состоявшейся системе, в небольшом расширении словаря. Так чего же в ней, в устоявшейся и всем любой классицистической системе опять не хватает? Чувствительности?.. Трогательности?.. «Слово трогательно есть совсем ненужный для нас и весьма худой перевод французского слова toucher. Ненужный потому, что мы имеем множество слов, то же самое понятие выражающих, как например: жалко, чувствительно, плачевно, слезно, сердобольно и проч., худой потому, что в нашем языке ничего не значит», — нудил А. С. Шишков в выспренном своем «Рассуждении о старом и новом слоге»[127]
, будто не замечая необходимости новых слов для обозначения новых чувств и поступков. И мы не отдаем себе отчета в том, сколь многому обязаны сентименталистам… Можно припомнить и травки-цветочки, засушенные между страницами романов… И то, что именно они первыми начали портить деревья, вырезая свои инициалы и чужие сентенции.«Шумите уныло березы и осины!.. Рука любви изображала на коре вашей бесценное имя своего предмета; тень ваша освежала томное сердце любезнейшей из женщин; вы были единственными свидетелями ее слез, надежды, счастия!.. Дремлющие сосны, вы, которые мрачными сводами густых, вечно зеленых вершин своих осеняете трогательный памятник нежности, шумите для сладкой скорби друзей меланхолии!».
Выходит, что никто иной как Петр Шаликов — друг меланхолии и создатель цитируемого бестселлера «Темная роща, или Памятник нежности», — по сути, «близкий друг» нынешнего прыщавого автора сакраментальной суммы «Коля + Маша», выцарапанной на коре несчастного растения. Наша зависимость от такой, казалось бы, недолгой, эфемерной и несущественной сентименталистской эпохи крепка. За что ни возьмись, все они — сентименталисты. И троеточия ставить нас подговорили. И рефлексировать об матери-природе вынудили. И эротизм невинности продвинули ох как далеко. И новых имен понаоткрывали и понапридумывали (Светланы, Евгении, Любимы, Розы, Модесты, Инны, Вадимы, Нины, Романы, Юлии и прочие всякие Геннадии! Чувствуете ли?). И иных симулякров богато понасочиняли… И даже закладки делать научили. И изобретенные ими многоточия…
Наша снисходительность к экзальтированности сентиментализма, та охота, с какой мы видим в сентиментальном мироощущении лишь выспренный курьез истории вкупе с особой неуклюжестью выражения этого стиля в русской культуре, где любовь и поныне лишена глагола, не позволяют нам ощутить сладострастие этой чувствительности, ее утонченный и своеобычный эротизм, ее любострастную ласковость к детали, ее нежную сочувственность миру и человеку.
Самое интересное «многоточие» эпохи — автопортрет. И показательно в этом смысле отсутствие автопортрета как жанра в русской живописи XVIII века, как взгляда, как психологической практики. Вообще, это время отнюдь еще не авторизованное и общество к авторству еще не совсем готовое. Язык точно фиксирует положение дел, почти не содержа в себе об эту пору слов с корнем «авто», скупясь и на слова с корнем «само». Когда же встречаем нечто подобное, то слова эти относятся более к механике («самодвижущаяся коляска»), нежели к человеку («себялюбие» вместо привычного нам «самолюбия»; «ячество» и «самохвальство» вместо egoisme). Почти не встречаем в языке XVIII столетия таких понятий, как «автопортрет», «автобиография», «автоэпиграмма», «автоэпитафия»… В тех же нечастых случаях, когда нужно выразить какую-либо «автоидею», прибегают к косвенным и описательным конструкциям. (Например А. В. Храповицкий в известных своих записках долго объясняет автоэпиграмму Екатерины II как эпиграмму «от автора на автора»). Авторство все еще в начальном состоянии и оно означает только вид занятия, лишь один из родов деятельности (потому-то очень долго русский читатель будет встречаться со странными, на наш современный взгляд, заглавиями типа «собственноручные записки», «мемуары, писанные своею рукою»). То же самое происходит и с другими категориями, выражающими идею авторства. Так, «писатель» — это «писец», «писака», «пишущий», «писарь».