Когда вышли на поверхность и умылись, Седых ахнул: балку-то не заменили! Бригадир длинно ругнулся, сплюнул:
— Ничего, авось устоит.
— А вдруг?
— Не боись. Сменщики новую поставят.
Утром у проходной клубилась, гудела толпа. Седых протиснулся вперед. Что такое? Шахтеры угрюмо молчали и внезапно дрогнули — завыла простоволосая бабенка: «Родимый ты мо-ой…» Толпа всколыхнулась.
— В шестой лаве. Слыхали?
— Двоих придавило.
— В больницу отправили…
— Нужна им теперь больница!
Седых с трудом выбрался из толпы и наткнулся на бригадира. Растерянного, обескураженного.
— Кольша, беда какая…
Бригадир сокрушенно хлопал ладонями по бедрам. Руки короткопалые, рубцеватые, темные от въевшейся угольной пыли. Хлоп-хлоп: в шестой лаве, хлоп-хлоп — в шестой лаве…
— Беда, — вздыхал бригадир. — Ох, беда!
Седых втянул голову в плечи, в ушах стучало: «в шестой лаве, в шестой лаве». В ШЕСТОЙ?! Седых сгреб бригадира за ворот, тряхнул:
— Наша! Наша лава. Ты… их…
— Сдурел?! Ну, чего уставился, Кольша, крокодила увидал? Ну, я. Я! А чем докажешь?
— Как это? Скажи. Объясни, как было.
— Самому в петлю лезть? Хрéна!
— Но ведь ты же виноват. Ты!
— Что ж с того? Ребят уж не вернешь, жизнь в них не вдунешь.
— Ты должен за это ответить!
— Конечно, обязан. Кто спорит? — смяк бригадир. — А толку? Ну, признаюсь, срок мне впаяют. Помогу я тем двоим? Полегчает им от моего признания? Им, Кольша, теперь все едино, а себе я жизнь испорчу. Анкету замараю, с бригадиров долой, ответственную работу больше не доверят: судимый. А кормить мою пацанву кто будет? Троих обормотов. Ты? Нюрка хворая…
Что же получается, лихорадочно размышлял Седых. Человек виноват, а спросить за это с него нельзя. Спросишь — другим жизнь искалечишь. Пятерым! Те ребята вроде холостяки. Впрочем, к черту арифметику!
Бригадир, видя его сомнения, приободрился.
— Смекнул, Кольша, что к чему? Молодчик. Давай так договоримся: начнут трясти, мол, ничего не знаешь, трещины на подпорке не видел. Ту балку мы, мол, сразу заменили, когда инженер ушел. И ничего не докажут. Понял?
— Но это обман!
— А что делать? Голову на плаху класть?
— Я врать не стану, скажу, что было.
— Ты в уме?! Мне за твою правду казенная квартира выйдет и небо в крупную клетку. Друга в тюрягу засадить хочешь? Хорош гусь!
— Признайся честно, может, смягчат приговор.
— Как же, смягчат! Впаяют на всю катушку!
— Что поделаешь… Но врать не буду. Не могу, пойми.
Бригадир съежился, жалко заморгал.
— Кольша, Колюнька. Мы же кореша, пили вместе… — Щека задергалась, бригадир осел, как проколотый пузырь.
Вечером Седых возвращался с катка, у подъезда стояла худенькая женщина в платочке.
— Ты че удумал, че удумал? Моего упрятать хочешь, а я куда денусь? Ведь трое, мал мала меньше. Об этом ты умной головой сообразил?
— Видите ли… Несчастье, погибли люди…
— Где погибли, где погибли? Одному морду пошкрябало, рука поломатая, другому ногу попортило. На шахте бывает…
— Могло и не быть. Бригадир, муж ваш виноват. Не выполнил распоряжения инженера.
— А ты все, че приказано, выполняш?
— Все. Всегда. Вас я понимаю, но ответить бригадиру придется. По справедливости, по правде.
— Твоя правда прямая, как дуга! Останусь с малышней одна — вот она твоя справедливость.
— Но бригадир виноват…
— А мы виноватые?! Ой, Колюнька, Колюнька… Отколь ты взялся, погубитель!
Женщина заплакала. Из-за матери вывернулась девчушка, в платке, растоптанных валенках, ухватила шахтера за палец, не по-детски серьезно, напряженно глядела на чужого дяденьку. Седых зябко повел плечами.
— А чтоб вас всех… Утаю. Только после этого я не человек: сам себе в душу плюю!
С того дня как-то подломился Седых, ходил мрачный, угрюмый. Товарищи дивились:
— Что с тобой, Николай? Бирюк бирюком…
Седых молчал.
Крепко казнился за минутную слабость. Пострадавшие шахтеры давно выписались из больницы, грелись на южном солнышке, а Седых все терзался. Вспоминал деда — сурового, подслеповатого старика в железных очках, обмотанных ниткой. Дед любил читать Библию, Седых спорил с ним о религии до хрипоты — без толку: старик стоял на своем.
— Внимай, Кольша, о криводушных сказано, — Дед тряс ногтястым, искривленным пальцем, поросшим белым пухом. — Криводушный суть лживый, суть мерзость, суть гниль. Сосуд смердящий. — И добавлял, глядя поверх очков: — Лжа — ржа. Душу точит.
— Так и написано, деданя?
— Нету. Я своими словесами.
— А! Муть.
— Я те дам — муть, поганец! Удались!
Время притупило боль, но шрам в душе остался. Седых решил твердо: больше никому не врать. И зарок соблюдал; доставалось от него приятелям — правду резал в глаза. Острого языка шахтера побаивались и на заставе — отделком вилять не станет, врежет в лоб без подготовки, на лопатки уложит да к земле припечатает.
А Косте эдакий правдолюб в диковинку.
— Слушай, Седых, ты и генералу можешь самую неприятную правду сказать?
— А по-твоему, правд несколько? — вспылил Седых. — Одна для начальства, другая для прочих? Нет, Петухов, если понадобится, я и самому товарищу Сталину не побоюсь выложить. Я комсомолец!
— Молодец. Дай пять.
— Не запищишь?
— Не таковский. Ой-ей-ей! Пусти, черт…