- Непременно!.. Потом вот что... - И долго и так же неподвижно глядел Чероков, пока заговорил связно: - Порядок охраны пути будет таков, что ваши люди поедут на другие посты вдоль пути, перед туннелями, по направлению к Бахчисараю, а на туннели мы других поставим. Так вот, вы своим людям внушите, как они должны стоять на охране пути при следовании его величества: лицом в поле, и чести не отдавать, потому что их обязанность зорко смотреть за местностью и никого к пути не подпускать, а в случае чего подозрительного...
Так как Чероков остановился тут, то Ливенцев за него докончил:
- Открывать огонь?
- Разумеется, если только кто-нибудь будет не слушаться окриков и подходить к пути с явными намерениями...
Ливенцев не понял, что это за явные намерения, но сказал:
- Понимаю. Думаю, что люди наши свои обязанности твердо знают.
Странные глаза Черокова все-таки стремились вползти к нему в душу, должно быть, чтобы обнаружить, не слишком ли он легкомыслен, и прицелившаяся неподвижность этих сине-аспидных глаз начала уже надоедать Ливенцеву, почему он поднялся, откланялся Черокову, еще раз сказал, что немцев заменит русскими и обязанности часовых им всем напомнит, и вышел.
Спал в эту ночь он скверно, снились какие-то сумбурные сны. Особенно назойлив был во сне какой-то, весь с ног до головы покрытый устричными раковинами человек, который неторопливо совался всюду.
- Что ты вообще за черт такой? - спрашивал его будто бы он, Ливенцев, а устричный этот отвечал беспечно:
- Я-то?.. Обыкновенно, я - настоящий русский человек, а то кто же!..
VII
Утром Марья Тимофеевна передала ему бумажку, присланную адъютантом, и в бумажке этой были слова: "Непременно к 9 часам утра явиться в штаб дружины".
Ливенцев подумал, что если есть в бумажке эти "явиться" и "непременно", а кроме того, точно указано время, то это, конечно, касается приезда царя, поэтому на бумажке внизу он записал для памяти, хотя и не надеялся это забыть: "Приказано переменить немцев на русских", и поспешил на трамвай; а когда подходил уже к казармам дружины, нагнал задумчиво идущего Полетику, который по случаю мелкого, правда, дождя был в плаще.
Обернувшись на его спешащие шаги, тот, не поздоровавшись с ним, почти выкрикнул:
- Вы что это такое позволяете себе, прапорщик?.. Нет, я больше этого терпеть не намерен!
- Что такое не намерены? - удивился Ливенцев тому, что полковник Чероков поднял такую тревогу из-за восьмерых немцев на посту у речки, и так и спросил: - Ведь вы, конечно, о немцах, но это...
- Немец он, или грек, или русский - это вас не касается! Но он штаб-офицер, а вы всего-навсего прапорщик! - отчетливо и почему-то без всяких запинок проговорил Полетика, и Ливенцеву стало ясно, что вызван он для разбора вчерашнего случая с Генкелем.
- Все зависит от того, - сказал он, - как вам передал это Генкель, господин полковник.
- Как это так - "как передал"! Что же, он мне врал, что ли? Он говорил, что вы ему руки не подали. Это правда?
- Правда, не подал.
- Ну вот! А говорите тоже: "зависит"! Что зависит? Что такое зависит? Идите в штаб и скажите там, что я сейчас же приду.
Ливенцев пошел вперед, но, оглянувшись, увидел, что командир никуда не заходит по дороге, а идет за ним следом, намеренно не спеша и отставая. Нетрудно было понять, что он не хочет входить в штаб дружины с ним вместе. Ливенцев припомнил, что не поздоровался радушно, как всегда, с ним Полетика, - значит, в деле его с Генкелем он на стороне Генкеля, а не его, значит, пьяница поручик Миткалев, пропивший в карауле деньги арестованных, для него, Полетики, ближе и дороже, чем он, Ливенцев, который исправно несет свою службу, не пьяница и не вор. Миткалева всячески выгораживал он, Полетика, а его приготовился утопить.
И Ливенцев подобрался весь, как это бывало с ним всегда при оскорблении, на которое надо было ответить оскорблением же, но уничтожающим, а не царапающим поверхностно, иначе перестанешь уважать себя как человека.
Это было основное в Ливенцеве. Раскидчивый и мягкий, временами просто наивный до детскости, способный приглядываться к человеку, чуть не вплотную придвинув к нему лицо, Ливенцев очень быстро сжимался весь до большой твердости, костенел, как кошка перед прыжком на добычу, и в то же время находил в себе ясные, четкие, резкие слова и очень звонкий, металлического тембра голос. Главное же, тогда он совсем забывал о себе как о физическом теле: исчезала его личная вещественность, та именно часть его существа, которая чувствовала боль от удара и была всегда недовольна тем, что человек смертен. Так чувствуют себя люди, которые под огнем противника - штыки наперевес или шашки наголо - идут в атаку.
И когда вошел он в канцелярию, очень твердо, преувеличенно по-строевому, как на параде, ставя ноги и стискивая зубы, он удивился тому, что приказист Гладышев, стоя около вешалки, сказал ему вполголоса к будто встревоженно:
- Офицерский суд над вами будет, ваше благородие.
Ливенцев усмехнулся, слегка ударил пальцами приказиста по плечу и сказал уверенно:
- Ну, какой там суд! Пустяки! Глупости!