— Конечно, нет, Алехан! Факты археологов дали художникам новую пищу для мечты и для догадок. Возьми того же Бакста. В основе его «Древнего ужаса», — ты знаешь, легенда о гибели Атлантиды, в сущности это легенда о конце мира в результате космической катастрофы. Ученые предполагают, что Крит — это одна из уцелевших ее колоний. Трагическая тема. Но как ее трактует Бакст? Как и в других картинах, Бакст верен себе, для него самым важным остаются человеческие позы, украшения и одежды... Поэтому с одинаковым искусством он пишет портрет светской дамы в платье, рисует декоративную обложку для книги со всем четким изяществом восемнадцатого века, воссоздает в балете петербургские костюмы николаевского времени и в широкой панораме изображает гибель Атлантиды. И всюду он остается блестящим живописцем, сквозь вещи и искусство эпохи видящим внешние формы и лики жизни. Он археолог потому, что он образованный и любопытный человек, потому что его вкус петербуржца влечет ко всему редкому, терпкому, острому и стильному, потому что он вдохновляется музеями, книгами, новыми открытиями. Необычайная его гибкость и переимчивость создает то, что сокровища, принесенные им из других эпох, становятся наглядными, общедоступными и сохранными, как черепки тысячелетних сосудов под зеркальными витринами музеев... И ты обрати внимание, что Бакста влечет к себе не эпоха героической Трои, а изнеженная эпоха Критской культуры, когда древние царевны носили корсеты, юбки с воланами, жакетки с открытою грудью, с длинными рукавами жиго, с небольшими фалдочками полуфраки, а волосы немного подвиты на лбу, спущены по спине и перевязаны широкими бантами. Ты еще раз всмотрись в эту картину... Когда смотришь эту картину, то прежде всего бросается в глаза женская изысканность платья и уборов богини, все это выписано с такой любовностью и изяществом, что ни на минуту не сомневаешься, что это и было главным для художника.
Афродита Бакста с голубем в руке спокойно стоит и смотрит, как взрывается поверхность планеты, и у нас, зрителей, не возникает никаких трагических переживаний, будто все совершающееся ничем не грозит и вполне безопасно. Таков Бакст. Для него архаическое — это только самая обширная зала в музее редкостей, им собранных. Бакст оторван от Земли и не связан ни с какою определенною областью. Любовь к архаическому не обусловлена для него всем бессознательным существом его души. В его тяге к старине нет такой неизбежности, которая есть у Богаевского и Рериха.
Алексей Толстой никогда еще не видел Макса таким сосредоточенным и серьезным.
— Теперь вспомни картины Рериха и нашего Богаевского... — продолжал Волошин. — Многие сюжеты их картин тоже навеяны духом новых открытий. И они почувствовали и осознали, что каждая пядь земли таит в себе или, по крайней мере, может таить в себе невероятные тайны и скрытые возможности. Но их влечет к себе не вся земля. И Рерих, и Богаевский органически связаны корнями своей души каждый со своею областью: Рерих с Севером, Богаевский с Югом. Здесь нет определенной стороны, но есть только идея Юга и идея Севера, но в их картинах отчетливо проявляется их связь с землей, одиноко суровой, простой и трагичной. Связь их с землей глубока и безысходна. Обоим им суждено быть ее голосом, ее преображением.
И Алексей Толстой вспомнил «Триумф» и многие другие картины Рериха... Действительно, насколько точен в своих оценках Макс, настолько тонки и справедливы его суждения.
Часто Алексей Толстой во время пребывания в Коктебеле думал о судьбе современных художников, о Рерихе, Баксте, Сомове...
Алексей Толстой, посвящая свои рассказы известному художнику того времени Константину Сомову, предвкушал радостное волнение от того, что все его знакомые и друзья непременно теперь прочитают их: Константин Сомов приобретал известность как один из ведущих художников. Уж теперь-то рассказы не пройдут незамеченными.