Горький не зря пришел в салон Любавиной в этот зимний вечер в разгаре Первой мировой войны – он восхищен поэмой, назвав «Флейту-позвоночник» «позвоночной струной, самым смыслом мировой лирики, лирикой спинного мозга»[87]
, а вспоминая провальный доклад о футуризме, с которого начал этот вечер 22-летний разволновавшийся поэт, отметил сидящему рядом племяннику своей гражданской жены: «Собственно говоря, никакого футуризма нет, а есть только Маяковский. Поэт. Большой поэт»[88].Через три года, когда литературный кружок Надежды Любавиной перестанет существовать, а его посетители разойдутся разными дорогами – кто в эмиграцию, кто в новое советское будущее, кто в мир иной, где-то в этих же стенах будет встречать свое первое послереволюционное лето ее соседка, молодая 23-летняя поэтесса Ирина Одоевцева.
Жить в то время в Петербурге будет нелегко, главным образом из-за голода. В кооперативных лавках можно было получить мокрый хлеб и нюхательный табак, а около дома, на Бассейной, поторговаться с красноармейцами за замызганный кусок сахара, таявший в их грязной руке и уже ощупанный десятками прохожих. Но молодость и жажда жизни и такие лишения делают терпимыми.
Выглядывая из этих окон, голодная, но восторженная девушка познает захватывающее дух ощущение счастья, рожденное временем, когда больше не существовало полумер, а горе и счастье обрушивались на людей всей своей силой, и каждый день равнялся году.
«В сквере напротив нашего блока домов Бассейной, как и в Таврическом Саду, щелкали соловьи. Соловьи залетали даже в деревья под наши окна.
Однажды я проснулась от соловьиного пения под моим окном. Я села на низкий подоконник. Мне казалось, что захлестывающее чувство счастья сейчас унесет меня в открытое окно и я разорвусь на куски – распадусь звездной пылью и лунным сиянием. От счастья.
Мне вдруг стало страшно, я спрыгнула с подоконника, добежала до кровати, забралась в нее и натянула одеяло на голову, спасаясь от непомерного чувства счастья. – И сейчас же заснула.
Но и во сне чувство счастья не покидало меня…
Так жила я в то лето, первое „настоящее лето“ в моей жизни. До него все было только подготовкой…
В это лето я сделала еще одно удивительное открытие. Я вдруг почувствовала, что Петербург мой город и действительно принадлежит мне. Исчезло все столичное, чопорное, чужое. Петербург стал чем-то вроде своего имения, по лесам и полям которого бродишь целыми днями.
– Что-ж? В деревнях мужикам часто приходилось голодать, а теперь и мы, баре, поголадываем, зато как интересно стало жить! – говорил тогда Михаил Леонидович Лозинский»[90]
.Весь Петербург. 1915–1917 гг.
Новый кооператив // Зодчий. 1912. Вып. 21.
Энциклопедия русского авангарда: Изобразительное искусство; Архитектура: Биографии. Т. II: Л – Я / авт. – сост. В.И. Ракитин, А.Д. Сарабьянов; [науч. ред. А.Д. Сарабьянов]. Т. II. М., 2013. С. 48–50.
Доходный дом Колобовых
«Это была большая восьмикомнатная квартира, которая когда-то целиком принадлежала моему деду. Дед был совладельцем магазина под Думой, в котором продавались фототовары… Революция потеснила деда. Нам оставили четыре комнаты: в одной жили бабушка с дедушкой, в другой – я с мамой, в третьей – мамина старшая сестра с мужем, в четвертой – мамина младшая сестра. Семья наша была очень демократичной. Несмотря на то, что дед был очень важный, ходил в пальто с бобровым воротником и на подкладке из меха с такими, знаете, хвостиками, – он, выходя на улицу, здоровался с дворником-татарином за руку, после чего они долго беседовали о том о сем. Я не представляю себе кого-нибудь из новых русских, который нынче, выйдя на улицу, остановится для человеческой беседы с дворником.
[Коммуналка была дружная], в старых добрых традициях. Правда, в шестиметровой людской, около кухни, жила одна старуха, которую мы прозвали „баронихой“, – ее не любила вся квартира. Но поскольку комната ее была в отдалении, общались мы мало. А остальные соседи были очень милы. По первому зову моего будильника они приходили смотреть спектакли кукольного театра, которые я устраивал.
Улица Ленина, 8 / Пушкарский переулок, 2