«Да, существует такой синдикат людей доброй воли, поборников правды и справедливости. Не зная друг друга, молча, ощупью идут они различными путями к общей цели и достигают в одно прекрасное утро общего конечного пункта… Синдикат, цель которого — излечить общественное мнение от безумия, до которого довела его гнусная пресса… Да, я состою в этом синдикате и горячо надеюсь, что в него вступят все честные люди Франции!»
Ответной реакции не пришлось долго ждать: Золя сразу обвиняют в том, что он продался за еврейское золото, как и Шерер-Кестнер, как и Клемансо. Называют сумму: два миллиона. Золя смеется:
— Они дорого ценят меня!
Он публикует третью статью — против «заумного Дрюмона».
«Теперь об антисемитизме. Он всему вина. Я уже писал, как эта дикая кампания, отбрасывающая нас на тысячелетия назад, возмущает меня, противоречит моей страстной потребности в братстве, терпимости и равенстве людей… Зло уже распространилось повсюду. Яд проник в народ и, может быть, уже отравил его… И прискорбное Дело Дрейфуса — следствие этой отравы: именно она доводит в наше время толпу до безумия».
Толпу…
Обстановка накаляется. Расходятся друзья. Распадаются семьи. Повсюду речи, демонстрации. Мильеран и Рейнах дерутся на дуэли. 4 декабря Мелин заявляет с парламентской трибуны: «Дела Дрейфуса вообще не существует!»
7 декабря выступление Шерера-Кестнера в Сенате прерывается криками антидрейфусаров, стоит ему намекнуть на Золя:
— Накипь! Золя-пакостник! Итальянец!
Сидя на местах для прессы, Золя протирает пенсне и с грустной усмешкой говорит Леблуа:
— Подумать только, дружище! Ведь несколько месяцев назад я не спал по ночам только оттого, что мне предстояло публичное чтение у госпожи Виардо!..
Разумеется, после публикации статей Золя тираж «Фигаро» резко падает. Родейс порывает с писателем, но тот продолжает борьбу, издавая брошюры. Он обращается к своему неизменному другу — молодежи, заклиная ее встать на защиту справедливости. Но молодежь на стороне тех, кто больше шумит, а шумят антидрейфусары.
В письме «К молодежи» чувствуется и порыв, и величие души, но в нем слишком много риторики, и оно не произвело бы впечатления, если бы не совпадало по ритму с будущим «Я обвиняю!..». А публике был хорошо знаком особый речевой ритм, свойственный Золя еще со времен его негодующих статей в защиту искусства Салона отверженных и статей 1870 года, преисполненных республиканского пафоса:
«Молодежь, молодежь! Будь человечной, будь великодушной! Если даже мы ошибаемся, будь с нами, когда мы говорим, что невинно осужденный подвергается ужасным мучениям и что у нас сердце обливается кровью от тревоги и возмущения. Если на одно мгновение допустить возможность ошибки и сопоставить ее с карой — с этой точки зрения несоразмерной, — и то грудь сжимается от жалости, и слезы льются из глаз… Молодежь, молодежь!.. Неужели ты лишена рыцарских порывов, зная, что где-то есть страдалец, раздавленный ненавистью, неужели ты не встанешь на его защиту и не освободишь его?.. Не стыдно тебе, что старшее поколение, старики, воодушевляются и сегодня выполняют твой долг — долг безрассудного великодушия? Ах, молодежь, молодежь!..»