— Вы уж там как хотите, только я считаю своим долгом… Вера — это отнюдь не сказки. Понятно, я сама не так уж слепо верю, но создатель — как же можно без него? Кто же сотворил всё живое, растения, цветочки, кто выдумал солнце, звездочки, о которых даже самые ученые люди могут сказать так мало? Это не сказка. Самые ученые люди верят, а вы… подумать только!
Теперь Юрасу захотелось продолжить спор с учительницей. Чем несноснее становилась она для него, тем любезнее и сдержаннее вел он этот спор.
— Как говорится, барышня, всем даны головы, чтобы шапки носить. Каждому вольно о своей шкуре заботиться. Только, по моему разумению, чего не чуешь носом, чего не можешь осязать, не видишь и не слышишь, того и не боишься.
— Ах, вы опять за свое! Ведь вы не видели Америки, однако не сомневаетесь, что она существует?
— Так, барышня, — почти обрадованно прервал ее Тарутис, — Америка — другое дело: оттуда доллары шлют… а оттуда, — Юрас показал пальцем вверх, — ни вестей, ни письма. Простите, барышня, но раз мы уже об этом заговорили, я расскажу вам. Умер в нашей деревне такой Даубулис, очень был богобоязненный человек. Перед его смертью мы с ним сговорились. Я его просил: дай о себе весть так или иначе. Если бы что там было, так я тебе, когда встретимся в Иосафатовой долине, хорошего табаку принесу. А он был любителем трубки, перед смертью мой табак курил. Так вот, отправился он — и ни звука. Уже четыре года…
— Вы юморист, — сказала учительница почти в слезах, торопясь окончить разговор с этим философствующим крестьянином. — Вы такой ученый, что и не знаю, нужна ли вашему сыну школа. Все это мне очень неприятно. Вместо того чтоб договориться о вашем же деле, вы пришли спорить со мною…
— Прошу прощения, барышня, если я вас чем обидел. Я не умею по-господски.
Тарутис только это и сказал, но учительница уже отвернулась. Юрас вышел, стуча деревянными башмаками, которые он оставил в прихожей у учительницы. Проходя по двору, доброволец нечаянно задел какого-то игравшего малыша. Он с отцовской заботливостью поднял его, поставил на ноги, как цыпленка, еще не твердо держащегося на ногах, вложил ему в руки выпавшую краюшку хлеба и зашагал дальше, вздохнув полной грудью.
Несколько минут Юрас шел ни о чем не думая, поглядывая в поле, и снова встали перед его глазами тоненькие пальцы в черных пятнах, опять он вспомнил о своем Казюкасе.
— Училище! — вырвалось у него наконец. Он стал вспоминать свой разговор с учительницей: может, он и вправду слишком резко говорил с нею… Хотя нет, держался как будто вполне благопристойно. Вспомнил он и свой голос, и как учительница несколько раз сделала кислую гримасу, говоря о «насекомом». Жаль, что он не сказал ей напоследок: «Попробуй, барышня, поживи-ка в нашем положении. Поглядим тогда, в каких ты крепдешинах будешь ходить!»
Хотя Юрас и бранил жену и упрашивал по-хорошему не браться за тяжелую работу, не подымать ничего, но Моника, видя, как неумело он ходит за скотиной, сама принималась за работу.
На этот раз родилась девочка, о которой она мечтала много лет, которую баюкала во сне, которой хотела отдать все свои заботы, и наряды, и ленты, и украшения. Но девочка родилась мертвой. Соседки без труда облекли крошечную куклу в отпоротый рукав материнской сорочки, ее гробик, словно маленький сверток, в одной руке отнесли на кладбище.
Прошел год, другой. Измученная страданиями женщина почувствовала, что сила, которая каждый год наряжает птиц в новые перья, которая отращивает крылья букашек, эта сила отнята у нее навсегда.
Первые дни октября были теплые, тихие, и земля еще успевала поглощать дожди, не оставляя значительных луж. Ночи стояли бледные, без заморозков, совсем как раннею весной, только соловья не хватало. По утрам над полями долго бродил туман. К полудню он стоял белой стеной над долиной Немана, и исчезал потом под дуновением ветра.
Пауки справляли свою свадебную неделю в эти ясные дни, набрасывая на поля шелковый покров, который вскоре должны были рассеять легкие вздохи умирающего лета.
Воздух был гулким и ясным на далекое расстояние, прозрачные леса едва скрывали залетевшую птицу. Поля переливались зелено-желтыми и серыми пятнами, как спокойные озера. Одинокий клен на краю клангяйской нивы рдел, как охваченный пламенем стог.
Из усадьбы по косогору скакал верховой: топот копыт то утихал, то доносился яснее с попутным ветром. Верховой, видимо, очень спешил, он хлестал коня по бокам, колотил его по шее. Выехав на дорогу к поселку, он пустил коня вскачь.
Линкус, копавшийся на своем огороде, снимая последние головки мака, подумал: «Кто бы это мог быть? Уж не полиция ли?»
При этой мысли ему стало неловко.
Разобрав по одежде, что верховой не из начальства, Линкус успокоился и пробормотал вполголоса:
— Тьфу! Нашел кого бояться!
Когда всадник, проскакав мимо сараев, повернул уже более спокойной рысью к усадьбе Тарутиса, Линкуса разобрало любопытство, он пошел на огород, чтобы виднее было.