— Теперь уж не твое? Что ты теперь говоришь! Ведь что завоевал, то и имеешь.
— Вот это верно ты сказал… — горько усмехнулся Юрас, показывая извещение о продаже его имущества с публичных торгов. — Вот, получил благодарность от самого министра, из дому меня выгоняют… Такая-то она — эта свободная и братская Литва!
Потолкавшись немного на базаре, наслушавшись надоевших разговоров о падении цен на сельскохозяйственные продукты, об учащающихся продажах крестьянского имущества с публичных торгов, он зашел на почту за газетой. Юрас уже хотел было итти домой.
Но бес, который никогда не дремлет, соблазнил его. Юрас заглянул в пивную, нет ли там попутчика в Клангяй. И этого было достаточно: присоединился он к кутилам, забыв даже о данном жене обещании.
Угостившись, доброволец отошел, язык его размягчился. Только поздним вечером собрался он домой. Ноги у него пускались в пляс, в глазах двоилось. Глубокий снег несколько раз ставил его на колени, и он журил сам себя:
— Пьяному везде постель. Ну, на ноги! Встань, Лазарь, встань из мертвых, бесстыдник!
Выбравшись из сугроба, он шагал дальше, расстегнув тулуп, не чувствуя мороза. Теперь и продажа с публичных торгов ему была не страшна:
— Не пропадем! Головы же не продадут! Тьфу! — И снова он повалился. Ему захотелось петь. Недолго думая, он затянул:
После первого же куплета он умолк, словно кто-то залепил ему горло снегом. Давно эти поля не слыхали песни, схороненной в груди горемык.
Издали Юрас узнал огонек родной избы. Войдя во двор, он отряхнулся от снега. Собака без лая подбежала к нему и обняла лапами его ногу. Держась за стену, он прильнул к окну и увидел на столе коптилку, миску, покрытую полотенцем, — вероятно, оставленный ему ужин.
Муж шёл и сразу бухнулся перед постелью, дыша запахом водки и холодом. Осыпал Монику поцелуями и ласками. Она не поддалась и оттолкнула его.
— Сердишься, заячья шубка? А я только самую малость пива глотнул. Друтулис американец угостил. У него, может, и денег одолжим. Не сердись! Пойдем спляшем польку, Моникуте!
— Убирайся вон, бесстыдник! Скоро ты на моей могиле плясать будешь!.. — и она заплакала. — Тут какая хочешь беда: можешь и заболеть и помереть, а ему и горя мало, он знай свое — выпить… Верно малыш говорит: «Бросим все и уйдем от него!..». У ребенка больше ума, чем у тебя… Постыдился бы!
Когда Юрас узнал, что жена заболела, с него мигом сошел хмель.
В казенном лесу начались работы. Там, где когда-то литовец пробирался ночью через лесные заломы, густые заросли, непроходимые лога, где он ловил зверя, где по ночам не смолкал волчий вой и крики филина, там теперь громко раздавались звуки пилы и топора.
Еще недавно, заглушая друг друга, подпирая ветвями свою седую старость, пробивались к небу буки, грабы, дубы, ели. Шумя согласно, они рассказывали сказку былых веков своим малым внукам, росшим между ними, — берёзкам, осинкам, ясеням. А теперь многим людям было жутко слышать треск падающего дуба. Для многих с лесом были связаны воспоминания юности и, казалось, что это их теперь выкорчевывают. И не всякий понимал и мог поведать другому это тяжелое угнетающее чувство.
Вот уж который месяц соседка Тарутисов Линкувене все тревожится, как бы ее Балтрамеюс не лишился рассудка. Ни за что не хотел он оставаться один в избе, днем и то запирал двери, по ночам не спал, бродил босой по избе. Увидев, что нищий или прохожий завернул к ним во двор, он скорее прятался. Везде ему чудятся убийцы.
— Знаю, знаю я, кого ты выслеживаешь, ты меня не обманешь! — отвечал он, грозя невидимому врагу.
— Кого же это, Балтрук, они выслеживают? — спрашивала жена, услышав, как муж рассуждает вслух.
— Ну, да! скажи только тебе, — сейчас же все им расскажешь! Баба, чего тут!
— Да кому я скажу, Балтрук?
Часто он тут же забывал, о чем только что говорил, и заводил речь совсем о другом. Ночью было достаточно малейшего шороха — и он уже на ногах. Прислушивался, прислушивался в тишине, потом шептал таинственно проснувшейся жене:
— Ты слышишь? Тук-тук-тук…
— Что это?
— Лес рубят. И пня не оставят. А что им сделали эти деревья?
— Да никто не рубит, Балтрук, — это ветер дверью хлопает.
Несколько раз соседка прибегала к Тарутисам и просила Юраса, чтобы зашел к ним вечером, посидел с больным, покурил. Ведь затвердил одно, что ему больше не жить, что его убить хотят, что его травят, все отняли; так что лучше, говорит, уж самому избу запалить. Стали прятать от него спички, веревки, ножи и бритву, глаз с него по очереди не спускали. Временами отходит, совсем будто здоровый, не жалуется ни на что, все уж думают: вот выздоровел, — да куда там! Чуть началась рубка леса, словно его родимый дом разоряют; как где-нибудь стукнет, брякнет, ему все кажется — лес рубят. А последнее время так с ним совсем не сговоришься. Этот спортивный праздник, говорит, только затем устраивают, чтобы его расстрелять. Раньше он был с ними в дружбе, а теперь он — Муссолини.