Похлопал я и поехал в поле. С тех пор Сластиона не видел и ничего не могу сказать о химерах, про которые слыхал, но не одобряю. Хотя скажу честно: что-то он во мне задел своей речью. И до сих пор, когда в клубе выступаю, за Сластионову трибуну не становлюсь. Не то что верю в чудеса, а все же так как-то спокойнее. Может, и правда ему от больших переживаний что-то открылось?..
28
К чему зря языком болтать, если веры мне нет? Председатель сельсовета уже вызывал. Это, говорит, тебе во сне привиделось, и не распространяй предрассудков, хоть ты и уборщица в клубе, а все одно боец культурного фронта, в штате состоишь. Не придержишь язык, говорит он мне, снимем с должности. Какая там у меня должность, главная я над веником, отвечаю, а сама думаю: снимут — плохо будет при моем здоровье без должности, при должности легче человеку прожить. Утром прибежишь, махнешь веником у крыльца, чтоб видели, была, мол, — и на свой огород. А день к ночи катится, тогда уже весь клуб подметаешь, тогда и семечек наплевано, и окурков набросано, спина одеревенеет, пока подметешь, но за спасибо гроши никто не платит, работать везде надо.
Председателю не перечу. Торжественно обещаю замок на рот повесить и ключ ему отдать, а сама про себя думаю: «Может, и кошельку моему наснилось, что десятку из него взяли, а возвращать никто так и не собирается?» Пошла к Сластионихе, так и так, говорю, перед тем как улететь, твой Йоська десятку у меня занял, обещал выслать позже; это, мол, пока доберусь, а там будет полное обеспечение. По сию пору шлет, чтоб его пьявки выпили за эту десятку. А Сластиониха слушать не хочет: кто занимал, тот пусть и отдает, а я за мужнины долги не ответчик. И по селу ругала меня, мол, про ее Йоську небылицы выдумываю. С той поры я рот на замок. Да гори оно все, не было, так и не было. Только про свою десятку как вспомню — душа болит. За живым человеком не пропадет, так считала, когда занимала. А теперь поди узнай, каким его считать — живым или временно мертвым?
Было это в день аванса. Подмету, думаю, — и в лавку: ситчик привезли, обещала продавщица оставить в подсобке на платье. Подмела, в фойе пол мокрой тряпкой вытерла, тут слышу — шум возле клуба. Выхожу на крыльцо: Сластион трибуну на себе тащит, а за ним детвора со всего села. Я спрашиваю:
— На кой ты, Македонович, тянешь нам еще одну бандуру, когда тут не успеваешь и с одной пыль стереть?
— Так надо, — отвечает он из-под трибуны. — Поскольку я перевоспитался в результате моральных переживаний, и теперь для себя — ничего, а все для людей.
Поставил Сластион ношу свою на край крыльца, поднялся по ступеням — и за трибуну. Ну, думаю, как начнет теперь балакать, опоздаю в лавку, отдадут девчата кому-нибудь мой ситчик. А он и правда ухватился за край трибуны, как человек на быстрине за обломок лодки, и давай докладывать:
— Уважаемые товарищи! Мой регламент исчерпался, но хочется говорить еще. Подытоживая свои предыдущие выступления, выступаю в общих масштабах. Все мы видим, что Сластиона вчерашнего дня нет и быть уже не может. Есть Сластион исключительно новый. Но пока что я, обновленный, пребываю в единственном экземпляре, в масштабах села и шире все должны сделать шаг вперед в моральном отношении…
И вдруг в кабинете директора Дома культуры зазвонил телефон. Длинно, без перерыва, как по межгороду. И так громко, вроде бы целая сотня телефонов, а то и две, и все из кабинета директора, а еще штук тысяча летают в небесах, как ласточки, казалось, что и небо гудёт, я даже уши зажала ладонями, у меня уши слабые, с той поры, когда муж покойный спьяну по голове ударил. Сластион телефон услыхал, кинулся в клуб, рванул двери кабинета, а двери замкнутые. Он ко мне. Щеки надул, красные стали, как помидоры, и весь он враз какой-то не такой сделался, вроде жила какая внутри его раскрутилась и правит им.
— Где ключ? — не кричит, ором орет. — Давай ключ! Это мне сверху звонят!
А у меня ключа нет, директор ключ от своего кабинета никому не доверяет, будто золото там у него находится, а не ободранный стол, по которому шары гоняют. Сластион — назад, и пузом об дверь, да двери у нас не фабричные, в колхозной мастерской деланные, дерева не жалели, хоть бомбу закладывай. И пузцо у него — не то, что было, пока на должности состоял. Отлетел от дверей, ровно мяч, — и на трибуну на самый верх с ногами влез. Руки протянул и голову задрал, слова сказать не может, губы дрожат, и зубы стучат, как решета у веялки, только стонет эдак чайкой:
— Я!.. Я!.. Я!..
Увидела я такое дело и говорю:
— Йоська ты наш Македонович! Ежели б тебе крылья, да кто подтолкнул — высоко б взлетел, так уж тебе охота!
Он на меня сверху вниз смотрит, чудно так… Гляжу, у Йоськи сквозь рукава перья прорастают, а на плечах пиджак по шитому порется, и черные седлышки, где крылышки начинаются, выпирают уже. Мне аж в грудях сдавило: такую одёжку ни за что извел! А Сластион крыльями своими машет, как петух на заборе, когда кур соседских пугает.
— Я!.. Я!.. Я!..