Взяла ножницы, вздохнув, надпорола шов. Шитье было прочным, на совесть вещь делалась, не как-нибудь, и шов поддавался неохотно. Перед самой войной на первомайском митинге матери, как лучшей в колхозе свинарке, вручили премию – отрез черной полушерстяной материи. Поехали они тогда с отцом в районный центр и в мастерской заказали всё, что было нужно: ей – юбку из премиального отреза, отцу – новый костюм-тройку. Юбку сшить успели, даже разок надёвана была: двадцать первого июня, под страшное то воскресенье, ходили они всей семьей кинокартину смотреть, «Семеро смелых». Тогда и вырядилась мать в обнову, на зависть всем бабам; все покроем интересовались, перенять хотели… А отцов заказ так и остался в мастерской – опоздали взять. Теперь, поди, фриц какой в нем щеголяет. Мастерскую, рассказывали знающие люди, начисто немцы разграбили. Пригодился б ныне костюм-тройка – на продукты обменять. Тишка Сумятин, говорят, не брезгует принимать бельишко и одежонку, муко́й и сахарином отплачивает за них. А уж кто ему золотую вещь принесет – кольцо или монету царской чеканки, тот и вовсе обласкан будет. Известно, не своим – награбленным отдаривает. Вот такой он, Тишка, господин Сумятин. Негромкий был до войны, неприметный мужичонка. В колхоз не вступал и единоличником не числился – ездовым на конной пожарке служил. Мало ли нечисти по заугольям хоронилось… А костюм чего ж жалеть? Тряпка – она и есть тряпка. Жалеть людей надо, каждый день вон головы летят…
Так думала мать, стараясь работой отвлечься от других, более тяжких мыслей. Кроила материю на глазок, вдевала нитку в иглу, и привычно сновала игла в ее руках, ровные, как на машинке, прочерчивала стежки. А мысли все равно были горькие, сколько ни хитрила мать сама с собой, все к одному возвращались. Не вернется отец – ей одной с ребятами оставаться, беду бедовать. Может, и впрямь не солгал Тишка, может, и в самом деле на работу какую определить отца хотят немцы? Так ведь плотник он, другого дела не знает, а топором махать негодящий после тифа. Им-то этого не докажешь, а он, почитай, с того света возвернулся. Из-за этого тифа, будь он неладен, из-за того, что в больнице отца держали, и застряли они в селе, под немцем, не успели уйти.
Было страшно остаться без отца, но ведь и то правда: война – она в первую очередь по мужикам бьет, хотя ни одну вдову этим не утешишь. Еще страшнее ребят потерять. Тут не знаешь, к кому жалости больше, только они-то с отцом уже пожили на белом свете, а те едва глаза раскрыть успели. Когда ребята рядом – не так болит сердце за них: мать что наседка, задерет любого, кто руку на дите подымет. Но когда нет их поблизости, как вон Зойки сегодня с утра, как Валентина, – тут уж ничем не поможешь им. Да оно и рядом-то – не всегда убережешь. Вот погнали нынче хлопцев в неметчину – прикладами у матерей отбили, мало что стрелять не начали. Зыбко все, неустойчиво…
Мать вздрогнула: кто-то царапнул по двери. Отбросив шитье, нетерпеливо пошла открывать. На пороге, притопывая ногами в красных резиновых опорках, стоял Пантелейка, юродивый. Литая, старинной работы цепь висела на его морщинистой шее, в черных кудрявых волосах торчали кольца древесной стружки, солома, пух. По грязной, нестираной рубахе, по драным штанам – в таком облачении щеголял Пантелейка во все времена года – ползали вши.
Юродивый открыл крошечный слюнявый рот и, обдавая мать дурным запахом гнилых зубов, жалобно запел. Голос у него был высокий до пронзительности и на удивление чистый:
– Тише! Детей побудишь! – яростным шепотом остановила его мать.
Юродивый втянул голову в плечи, виновато заморгал, попятился. Много лет ходил Пантелейка по улицам села и окрестных деревень и всегда одну и ту же песню пел, и никогда не давали Пантелейке допеть ее до конца.
Мать пошарила в тряпках на печке, развернула полотенце, подала юродивому кусок сковородной пышки – долю отца от завтрака – и, боясь прикоснуться к его рубищу, показала на дверь:
– Ступай, Пантелейка, ступай с богом. Да вериги-то снял бы. Поди, мозоли на горбу наколотил уже.
Пантелейка откусил от пышки, ощерил в неживой улыбке крошечный рот, выдохнул смрадно:
– Хгы-ы…
– Ступай, ступай, Пантелей.
– Гнев человека не творит правды божией, – пробормотал юродивый и послушно убрался из землянки.
Дзень-дзень-дзень – звенела на ступеньках Пантелейкина цепь.
Та-та-та – ударило вдруг над селом.
Мать выбежала вслед за юродивым. Пулемет бил от комендатуры, с вышки. Та-та-та – встряхивал он очередями глухую тишину села.
Пантелейка, выгремывая цепью, резво бежал через двор к калитке.
– Вернись! – закричала мать. – Вернись, убьют!
И бросилась за юродивым, чтобы удержать несчастного, уберечь от нечаянной пули. Но когда оказалась за калиткой, Пантелейка уже далеко был. Высоко подпрыгивая, бежал он по лугу к сожженной мельнице. Дзень-дзень-дзень – вызванивала на его шее тяжелая цепь, и множеством брызг взлетали под красными опорками разбитые лужицы.
– Верни-ись! – кричала мать, припав спиной к калитке.