Пантелейка не слышал или не понимал ее.
А там, за жерновами, на окраине леса, метались две маленькие темные фигурки. Стреляли по ним. Вот одна из фигурок подалась вперед, к селу, и тотчас грязными кляксами запестрел перед ней воздух, и фигурка подкошенно свалилась. Вторая рванулась к ней, упала рядом.
Неужто сразил?
Та-та-та – безостановочно стучал пулемет.
Бежал к сожженной мельнице перепуганный Пантелейка, высоко подбрасывая ноги, и уже не слышно было грохотания его цепи.
Мать стояла, ощущая спиной каждую задоринку, каждый сучок в калитке, с замиранием сердца следила за теми двумя. Широкий луг, еще заснеженный, с плешинами вязких проталин, лежал между селом и лесом. Пулеметчику на вышке солнце мешало вести прицельный огонь – яркое и в послеобеденный час, оно неприметно скатывалось по небосводу туда, к лесу, слепило глаза.
Долго лежат те, двое. Может, и не живые уже, мертвые, может… Пришили их к земле… Но вот над лежащими заполоскался по ветру белый платок. Пулемет поперхнулся, утих. И в то же мгновение двое рывком поднялись с земли, бросились в лес, под защиту деревьев. Снова зататакал пулемет, но теперь он, распаляясь, бил наугад – тех двоих уже не было видно, лес надежно укрыл их.
– Обманули, – с мстительным удовлетворением сказала мать. – Обманули тебя, поганец.
Струя горячего ветра опахнула ее волосы – пули веером прошили воздух над головой. Мать пригнулась, догадываясь, что пулеметчик перенес огонь на другую цель. И в то же мгновение на взгорке у сожженной мельницы как-то уж очень высоко подпрыгнул юродивый Пантелейка. Нелепо, точно птица подрезанными крыльями, взмахнул он руками, ухватился за цепь на шее, пытаясь снять с себя тяжесть, и ткнулся носом в землю.
Пули с цоканьем бились о потемневшие жернова, крошили их каменные бока.
Мать в ужасе бросилась в землянку.
Юрка сидел на нарах, тер кулаками заспанные глаза. Бабу Нюшу и Борьку пулемет не пробудил.
– Чего это стреляли? – спросил Юрка.
– Кто-то из лесу вышел, – как можно ровнее постаралась ответить мать, но голос у нее дрожал. – Сдается мне, женщины какие-то. Платком махали.
Глаза у Юрки испуганно округлились.
– Попали в них?
– Да вроде нет. Убежали.
– Ура! – завопил Юрка. – Ура! Так им, фрицам, и надо!
– Ты чего радуешься? – Она быстро и крепко схватила его за плечи. – Ты что-то знаешь и молчишь. Ну-ка, смотри мне прямо в глаза, не верти головой. Что ты знаешь, говори! Где Зоя?
– Пусти, больно же, – морщась, попросил он, но взгляда не отвел. – Не знаю я ничего. Радуюсь, не попали ж ведь…
Мать, сомневаясь, покачала головой:
– Смотри у меня. Если обманул – быть битым…
Хотела сказать, что вот, мол, Пантелейка добегался – теперь уже не подымется с сырой земли. У старого окопа прибил убогого немецкий пулеметчик, сорвал на юродивом злость за свою неудачу. И промолчала. Еще не умолк – жил в памяти жалостливый и чистый Пантелейкин голос:
Кто ж его теперь похоронит? К нему и подойти – под пулемет на вышке голову подставить… Погиб человек без роду-племени…
И вдруг мать вспомнила то, что на селе, наверно, давным-давно все забыли: Пантелейка-то старосте, Тишке Сумятину, родным братом доводился. Гнушался господин Сумятин при жизни юродивого такого родства, стороной Пантелейку обходил. Неужто и схоронить брата погнушается?
Вечер
И штаны еще были волглые, а свитера и подавно не просохли, но ребятам прискучило в землянке. Ныли, сидя нагишом на нарах: на двор хотим, терпенья нету. Мать сжалилась, вышла снять белье с веревки.
Солнце, завершая извечный путь над селом, упало на лес, на частокол остроконечных верхушек. Как громадный оранжевый мяч, проколотый штыками, оседало и плющилось оно на глазах, и от него, остывающего, – кругами, кругами – по окраине леса, по серому лугу, рябому от проталин, пластался туман.
Перекинув белье на руку, мать задержалась у калитки. Боязливо посмотрела на взгорок, на пепелище мельницы. Покачивались, расплывались в тумане плохо различимые жернова. И там, на окраине леса, где совсем недавно мельтешили, прячась от пулеметных очередей, две человеческие фигурки, слоился вокруг низкорослых кустов туман, ватными клочьями лепился к деревьям, рядя их в причудливые сказочные одеяния. Но все видимое, что клубилось, дышало, двигалось там, близ леса и в лесу, было неживым, бестелесным было.
«Доест туман последний снег… А когда придут наши, – думала мать, – и зачнем мы пахать землю под хлеб, под лен, под картошку, сколько ж всякого железа наковыряем плугами. Немец-то из пулемета, поди, пуль тыщу выпустил. И бои тут какие осенью были. И еще им быть. Да будет ли прок от такой земли? Родит ли она хлеб-то? Расстреляли ее насквозь, исказнили…»
Она вернулась в землянку, бросила одежку на нары.
– Одевайтесь, – разрешила. – На двор, так и быть, сбегайте, а больше никуда. Поздно уже. И туман. Пальтишки наденьте, а то свитера не высохли.
Мальчишки, радостно визжа, вырывали друг у друга штаны.
– Мои это!
– Вон твои! Мамк, он дерется…
– Да отвернитесь вы, бесстыдники! Вишь, повскакали, – прикрикнула мать.