Да, Свердловском назывался тогда нынешний Екатеринбург. Я учился в городе, которого нет. А до этого я родился в городе, которого тоже нынче нет, и вырос в городе, который стал длиннее на целую букву. Превратился в благородный «линн» – слышите? – словно долгий звук церковного колокола прохладным летним вечером после душного дня. Линннн. Эта бронзовая сдвоенная «эн» летит над сиреневыми кустами парков у Тоомпеа. Парки были когда-то крепостными рвами, и в них умирали нападавшие, а горожане усердно лили на головы братьев по роду человеческому кипяток и содержимое ночных горшков. Но доблестные бойцы отфыркивались, как купаемые насильно коты, отряхивались и волокли длинные и унылые, словно список грехов, штурмовые лестницы.
Так вот, она все падала, эта ночная звезда, а я стоял, тараща глаза в восхищении. Может быть, я даже высунул язык – не помню. И это вместо того, чтобы загадать желание!
Наверное, это была очень мудрая и терпеливая звезда – она давала мне шанс.
– Давай же! Смелее! – шептала она. – Видишь, я жду. Неужели у тебя нет целей в жизни? Неужели у тебя нет мечты?
А я стоял, бестолковый и бездумный; автомат повис на брезентовом ремне и тяжело раскачивался, словно бревно-таран перед тем, как обрушиться на крепостные ворота Таллинна. У таких бревен убойный конец оковывали металлом. А наиболее эстетически продвинутые изготавливали наконечник в виде бронзовой головы барана.
Но бараном был я: стоял и хлопал глазами. Кроме барана, я был часовым на посту. Это была последняя ночная смена, с трех до пяти утра, самая тяжелая. Чтобы не заснуть, я два раза прочел про себя блоковскую «Незнакомку» и три раза повторил структуру американского пехотного батальона – всю, до последнего повара, вооруженного автоматическим пистолетом «кольт», и последнего капеллана, ничем не вооруженного. Потом я сделал очередной обход вокруг ангаров, набитых всякой всячиной, предназначенной для убийств – виртуозных и коварных или, наоборот, тупых и массовых. Среди них попадались красивые и мощные – вроде хищного зверя- танка, прижатого к земле и выискивающего жертву длинным, словно турнирное копье, стволом. И даже изящные, как карабин Симонова.
Эту ерунду наверняка уже сдали в металлолом, ведь прошла уйма лет, и приятные глазу опасные штуковины давно проржавели и пришли в негодность. Их переплавили, очищая тысячеградусной купелью от дурных помыслов и привычек, и превратили, например, в трамвайные рельсы. Рельсы потом скрипели под тяжестью расхристанных вагонов, в которых ехали растерянные, пришибленные перестройкой люди. Потом рельсы ночью сперли, вновь переплавили и отправили пароходом в Китай. Серые бесформенные болванки дремали в трюме; за нетолстым бортом занимались любовью дельфины, пели киты, солнечные зайчики скакали по волнам, убегая от белых барашков. А тяжелые металлические зародыши даже и представить себе этого не могли.
Затем их опять переплавляли, прокатывали, ковали, волокли, закаляли и отпускали, резали, дробили и штамповали. И у них была очень разная жизнь: саморезом в стене бургундского дома, где пожилые муж и жена обваривали горячим кофе дрожащие от Паркинсона раздутые в суставах пальцы; опорой линии электропередач, стоящей на невообразимой высоте в Тибете; дверцей автомобиля, который несется по мокрому шоссе, и через мгновение его занесет – прямо в столб, в хлам, в смерть вместе со всем содержимым.
Вот сейчас девушка, белея в темноте, в которой он ждет, торопливо выдергивает заколки из свадебной прически и роняет их на пол, и они падают – и звенят еле слышно, как весной звенит слеза последней сосульки. В этом момент, вспышками стробоскопа, заколка вспоминает: автомобильная дверца, авария – колючая проволока на границе сектора Газа – долгий путь через океан – трамвайный рельс – четырехгранный штык карабина, дремлющего в деревянном ящике в запертом складе. Ворота склада проморожены насквозь уральским ветром, а снаружи – неповоротливая фигура в караульном тулупе пялится в небо, на падающую звезду.
Надо было загадать генеральские погоны. Сейчас сидел бы в огромном кабинете с тяжелыми дубовыми панелями, с тяжелым пресс-папье в виде бронетранспортера, и секретарша с тяжелыми грудями, нагнувшись откровенным вырезом над столом, наливала бы мне бледный чай с мятой, потому что кофе нельзя.
Или попросить про Ольгу. Мне было восемнадцать; я был наивный и девственный, как писающий мальчик в Брюсселе – аппарат исправен, но используются далеко не все функции. Ребята постарше приходили из самоволок под утро – нарочито томные, искренне уставшие, и от них пахло портвейном, спермой и дешевыми женскими духами. Затягиваясь сигаретой без фильтра, прищурившись от тяжести познания, неторопливо врали:
– Влюбилась, как кошка, понимаешь. Еле оторвал. Вон, вся спина в царапинах от когтей.
Но я ничего не попросил тогда. Может быть, просто растерялся.