ГУЛАГ – новое с 1930 года название «Концентрационных лагерей ОГПУ СССР» в связи с переименованием их в «Исправительно-трудовые». Первый начальник Г. – Генрих Ягода, которого позже сменит Матвей Берман. Оба будут расстреляны как «враги народа» во время Великой чистки. Заключенные ГУЛАГа осуществляют первые гигантские стройки социализма, причем отсутствие механизации подменяется мускульной силой сотен тысяч голодных и плохо одетых заключенных. ОГПУ широко рекламирует свое умение перековки рецидивистов и контрреволюционеров в энтузиастов строительства коммунизма.
Согласно постановлению ЦИК и СНК СССР от 10 июля 1934 года «Об образовании общесоюзного НКВД», в ведение ГУЛАГа передаются все до сих пор существовавшие лагеря и трудовые колонии. Таким образом, все лагеря СССР объединяются под одним началом; термин «ГУЛАГ» применяется до 1953 года. В более узком смысле малый ГУЛАГ – лагеря – это микрокосм, с большой точностью воспроизводящий большой ГУЛАГ, то есть Советский Союз.
Ночью после ареста Жака переводят в подвал Лубянки. Это место служит местом временного содержания тех, кто схвачен ночью, пока администрация распределяет их по камерам и по другим тюрьмам. На гулаговском жаргоне, унаследованном от поколений арестантов, оно называется «собачником», где задержанные в страшной тесноте ждут своей участи обычно не дольше суток. В эту камеру входят из внутреннего двора, а потом несколько ступенек вниз. «Всё было расписано, как в аптеке. Все задержанные в свой черед проходили через эту камеру, как через таможню. На другой день часам к десяти-одиннадцати утра распределение по камерам завершалось. “Собачник” был готов к приему новых постояльцев».
Зайдя в эту довольно тесную камеру, Жак застал там двух мужчин, занимавших железные топчаны, покрытые досками. Потом каждый час приводили новых арестованных, и до утра камера всё продолжала заполняться. «Что это – память о Гражданской войне? Некоторые, как будто уже знакомые с тюремными обычаями, укладывались валетом. Правда, большинству здесь перевалило за сорок, и они в самом деле могли помнить ту эпоху. Кто прибыл позже, ложились на пол. К утру камера была забита до отказа.
Кто-то паниковал, кто-то жаловался на жизнь. Остальные хранили полное спокойствие. Русские в общем-то знали, в какой стране живут. В “Справочнике” я привел ряд пословиц, с царского времени демонстрирующих русский, а затем советский фатализм по отношению к закону и тюрьмам. Например: “От тюрьмы да от сумы не зарекайся”. Это еще с царских времен. Или: “Был бы человек, а статья найдется” – это парафраз дореволюционного “Была бы шея, а хомут найдется”. Словом, среди всех этих советских людей никто не задал ни одного вопроса. Они только сбились в кучки по принципу землячества или общей профессии.
Я разговорился с одним служащим о советском сельском хозяйстве. Я все еще оставался коммунистом-патриотом, мне любопытно было узнать настоящее положение дел, и я не подозревал, что оно расходится с пропагандой. И в самом деле, всё, что он мне сказал, я мог бы вычитать из “Правды”. Он был старше меня, мне было двадцать восемь, а ему сорок. Он по опыту знал, что следует избегать в разговоре всего, что не соответствует программе партии. Остальные мои сокамерники были москвичи, принадлежавшие к самым разным категориям, служащие, рабочие, продавец, прирабатывавший, видимо, спекуляцией, молодой эмигрант, офицер высокого звания. Впервые я столкнулся с широким спектром представителей советского народа, которых не видел, пока ненадолго наезжал в Советский Союз между двумя заданиями».
Из всей этой публики Жаку особенно запомнились молодой польский еврей и адмирал, у которого с мундира были сорваны нашивки, о чем Жак догадался по следам на ткани. Молодой без умолку стонал и причитал:
– Я же в Польше был коммунистом!
«Для человека, считавшего себя правоверным коммунистом, это было не удивительно: наверно, он посидел в так называемых фашистских тюрьмах Пилсудского, раз компартия послала его в Россию, чтобы помогать строительству социализма – и вот где очутился! Бедный дурачок! Адмирал держался мужественно. На другой день, когда нас развели по разным камерам, я услышал его фамилию – Киреев. Это был командующий Тихоокеанским флотом. Он великолепно держал себя в руках, хотя знал, что его ждет». Жак попытался утешить молодого польского еврея, погруженного в отчаяние. И в то же время он восхищался стоицизмом адмирала, который смирился со своей участью и не желал говорить о ней с посторонними. «Если оказался в тяжелом положении, главное, не терять энергии, не жалеть себя – это расслабляет. Я понимал отчаяние того паренька. Наверно, он был секретным агентом на мелких ролях. Но слишком уж он был мягкотелый. Когда попадаешь в лапы НКВД, нельзя, чтобы в тебе видели слабака! Об адмирале я потом прочел в одной книге про чистки, что он был расстрелян. Вероятно, его не слишком долго пытали. Единственное утешение!