Я был в Бутырке. Её мощные стены и круглые угловые башни всё те же. Всё так же звонко лязгают решётчатые двери, когда переходишь из одного коридора в другой. Но прогулочный двор, где Мироновы виделись, застроен. Теперь заключённых выводят на плоскую крышу здания, поделённую высокими бетонными стенами на квадраты.
Я попросил показать угловую камеру. Мы поднимались по винтовой металлической лестнице; гулкие шаги звучали тяжело, и сопровождавший меня начальник тюрьмы сказал походя: «И лестница та же». Я взглянул под ноги – рисунок чугунных ступеней был стёрт. По ним поднималась в трёхместную камеру Надежда Миронова после разговора со следователем. Вот она, эта камера: двери распахнуты, нары пусты, на столе – засохшие куски хлеба. Сумрачно, сыро, затхло. Это карцер. Пустующий сейчас карцер. За какие провинности переводили сюда беременную жену Миронова? За то, что пыталась сохранить копию его письма в Кремль? Или просто за то, что была Мироновой?
А двенадцатитомное дело Миронова я читал на третьем этаже массивного здания Лубянки, в просторной комнате, залитой светом шести роскошных люстр (чешское стекло), с тщательно задрапированными высокими окнами, выходящими на площадь, где уже не маячил зловещий Феликс. Сюда не доносились ни гул автомобилей, огибающих пустой постамент, ни быстрые шаги сотрудников этого учреждения, бесшумно сновавших по длинному коридору, застланному толстой ковровой дорожкой.
В этой словно окаменевшей тишине, вчитываясь в переписку Надежды и Филиппа Мироновых, чья любовь навечно запечатлена в томах уголовного дела, я ни на минуту не мог забыть промелькнувшую в воспоминаниях Надежды Васильевны подробность: когда они в феврале двадцать первого сидели где-то здесь, в подвальных камерах этого здания, в одном из внутренних дворов Лубянки пронзительно звенела электропила – её звук потом преследовал Надежду Миронову всю жизнь.
В последнем же томе я наткнулся на документ о реабилитации Миронова. Оказывается, в ноябре 1960-го Военная коллегия Верховного суда СССР не нашла в его действиях, так подробно отражённых в документах уголовного дела, состава преступления.
Поразительный документ! Не было суда, который бы доказал – пycть ошибочно – вину Миронова. Не подтверждено документально и решение о его расстреле.
Так в чём же состоит РЕАБИЛИТАЦИЯ? Какую ОШИБКУ она исправляет? Неужели мы должны считать ошибкой выстрел во дворе Бутырской тюрьмы?
Но выстрел-то был заведомо преступным, а не ошибочным.
И целились в Миронова всё те же ведомые бойким Ильичом большевики, которым нет оправдания за всё, что они сделали до и после этого выстрела.
И ещё одна мысль преследовала меня: что заставляет человека, попавшего в тиски
Застольные песни
…В мае 1953 года в приднестровском селе Олонешты, где отец учительствовал, в середине дня я вкатывал велосипед через калитку, когда увидел во дворе у крыльца, рядом с отцом, человека в тёмно-синем железнодорожном кителе, форменных брюках и до блеска начищенных туфлях.
Оба курили. Человек в кителе был повыше отца, заметно моложе, но точно с такими же набрякшими веками, слегка проступившими скулами, ровно очерченным, с небольшой вмятиной подбородком и таким же ровным зачёсом – слева направо – чуть тронутых сединой волос. Он рассматривал меня внимательно и серьёзно, словно запоминал, как я прислоняю к забору велосипед, треплю за ухо пса по кличке Бокс, подхожу здороваться.
– Вы тут знакомьтесь, а я помогу Аське стол накрыть, – сказал отец, поднимаясь на крыльцо.
– Ну, здравствуй, племянник.
Человек в кителе протянул руку, мягко сжал мою ладонь, задержав в своей, смотрел, улыбаясь.
– Давненько я тебя не видел, ты уж взрослым сделался. В какой красоте вы тут живёте-то! – повёл он взглядом.
Вокруг – в нашем палисаднике и у соседей за забором – клубились белой кипенью вишнёвые и яблоневые деревья, гудели пчёлы в цветущих кронах, сияло бессарабское небо тёплой голубизной над просевшими камышовыми крышами, испятнанными налётом зелёного мха, а за ними, в низине, серебрилось окутанное дрожащей дымкой петлистое русло Днестра.
– Питерку-то не забыл? Степь ковыльную? Там сейчас тоже тепло, и жаворонки поют. А на пруды да речки уток налетела тьма… Ты, говорят, кроличье хозяйство ведёшь. Покажешь?
В сарае, разглядывая клетки, он одобрительно кивал, приговаривая: